Достоевский и Гоголь. О повести «Дядюшкин сон»
Кибальник С.А.
«Литературоведы-краеведы
могут сколько угодно гадать, – справедливо отмечал В.А.Туниманов, – какой
именно сибирский город послужил прототипом для Мордасова – Омск, Семипалатинск
или Барнаул. Усилия их будут тщетны. Неопровержима только литературная
родословная Мордасова». В сравнении с изображенным в произведениях Достоевского
1840-х годов «гораздо ярче, конкретнее, детальнее» петербургским бытом, в
«Дядюшкином сне» – «несколько скупых и чрезвычайно обобщенных штрихов. Они
обычно столь же невыразительны и одноцветны, как и в письмах Достоевского, так,
например, характеризовавшего барнаульцев: “О барнаульских я не пишу вам. Я с
ними со многими познакомился; хлопотливый город, и сколько в нем сплетен и
доморощенных Талейранов!” (Письма, 1, 204). Ничего конкретного, но духовный
“климат” такой же, как в Мордасове и губернском городе “Бесов”.
Общепровинциальный, стандартный колорит». [i]
Действительно,
даже общие отличительные черты провинциальной жизни, названные и изображенные в
повести, не столь уж многочисленны. «Инстинкт провинциальных вестовщиков
доходит иногда до чудесного, и, разумеется, тому есть причины. Он основан на
самом близком, интересном и многолетнем изучении друг друга. Всякий провинциал
живет как будто бы под стеклянным колпаком. Нет решительно никакой возможности
хоть что-нибудь скрыть от своих почтенных сограждан. Вас знают наизусть, знают
даже то, чего вы сами про себя не знаете» (2, 336). – это едва ли не
единственный пример подобного обобщения. К тому же лишь часть главных героев
повести собственно провинциалы, некоторые же (Мозгляков, князь) ими не
являются. Российская провинция в повести изображена через внутренние оппозиции
с Петербургом и заграницей.
Слова
в письме Достоевского о «доморощенных Талейранах» недвусмысленно намекают на
главный аспект сатирического восприятия им провинциальной России: лицемерие и
козни, в которых протекает жизнь местного дворянства. В этом отношении
Достоевский оказывается безусловным продолжателем Гоголя «Миргорода» и «Мертвых
душ» и одновременно разоблачителем лживости его «Выбранных мест…». Вот почему
наиболее подходящим для этого стилизуемым и одновременно пародируемым языком
оказывается именно язык Гоголя. Провинциальная Россия увидена Достоевским в
«Дядюшкином сне» не столько непосредственно, сколько через призму русской
классики XIX века и современной ему русской литературы 1850-х годов; основу же
этой призмы составляют произведения Гоголя.
Несмотря
на то, что на эту тему написано уже не так и мало, тем не менее, степень
одновременного притяжения и отталкивания от Гоголя в «Дядюшкином сне»
недооценивается. К тому же интертекстуальные связи повести с Гоголем
обыкновенно отмечаются бессистемно, без разграничения отдельных реминисценций и
базообразующих для некоторых героев Достоевского черт гоголевских персонажей и
самого Гоголя и, главное, без учета их функции. Так, в большом и малом
академическом издании «Полного собрания сочинений» писателя, как и в
исследовательской литературе, отмечаются лишь спорадические реминисценции из
«Ревизора», «Мертвых душ» и «Выбранных мест…». Что касается первых, то они
относятся к князю и связывают его с Хлестаковым. Дело, впрочем, этим не
ограничивается. Как верно заметил В.Г.Одиноков, «образ князя соткан Достоевским
из нитей, заимствованных из различных произведений русских писателей. Поэтому
метафора Марьи Александровны: “Вы бы могли повторить Фонвизина, Грибоедова, Гоголя”
– обретает буквальный смысл. Дядюшка – образ не только литературный, но и
фольклоризированный». [ii]
Однако,
во-первых, к чертам Нулина и Хлестакова, отмечавшимся в князе, следует добавить
отдельные реминисценции, связывающие его с Подколесиным и самим Гоголем. Так, увлекшись
Зиной, князь требует: «Я хочу, чтоб сейчас же, сию ми-нуту была свадьба...» (2,
346). При этом он практически повторяет поведение Подколесина, вначале не слишком
желавшего жениться, и его слова: «я хочу, чтоб сей же час было венчанье, непременно
сей же час». [iii]
Во-вторых,
то же самое можно сказать и о Москалевой, дискурс которой образует сложный
симбиоз Кочкарева, Городничего и самого Гоголя «Выбранных мест» (в большем, чем
это отмечалось, объеме). Что касается Кочкарева, то сходство с ним
распространяется, во-первых, на всю его деятельность в роли «свахи», и, во-вторых,
на постоянную брань, которую он пускает в ход в разговоре. Так, Москалева не
слишком церемонится со своим мужем: « – Где болван? – закричала Марья
Александровна, как ураган врываясь в комнаты. – Зачем тут это полотенце? А! он
утирался! Опять был в бане? И вечно-то хлещет свой чай! Ну, что на меня глаза
выпучил, отпетый дурак? Зачем у него волосы не выстрижены? Гришка! Гришка!
Гришка! Зачем ты не обстриг барина, как я тебе на прошлой неделе приказывала?
<…> – Сколько раз я вбивала в твою ослиную голову, что я тебе вовсе не
матушка? Какая я тебе матушка, пигмей ты этакой! Как смеешь ты давать такое
название благородной даме, которой место в высшем обществе, а не подле такого
осла, как ты!» (2, 358; здесь и далее курсив мой – С.К.). Ср. брань Кочкарева в
адрес Подколесина: «Лежит, проклятый холостяк! Ну, скажи, пожалуйста, ну, на
что ты похож? – Ну, ну, дрянь, колпак, сказал бы такое слово… да неприлично
только. Баба! хуже бабы! <…> Как порядочный человек, решился жениться, последовал
благоразумию, и вдруг – просто сдуру, белены объелся, деревянный чурбан …
<…> Еду! Конечно, что ж другое делать, как не ехать! (Степану) Давай ему
шляпу и шинель». [iv]
Как
Кочкарёв Подколесина, Москалёва (акцентологически то же, что и «Кочкарёва»)
ругает также и Князя – правда, за глаза: «Ведь ему ж, дураку, будет выгода, –
ему же, дураку, дают такое неоцененное счастье! <…> да хоть насильно
женить его, дурака!» (2, 333). К этим репликам Москалевой есть весьма близкие
параллели в речах Кочкарева: «Ведь о чем стараюсь? О твоей пользе; ведь изо рта
выманят кус <…> Я для кого же старался, из чего бился? Все для твоей, дурак,
пользы! <…> О тебе, деревянная башка, стараюсь! <…> Не жени тебя, ведь
ты век останешься дураком! <…> Не дам улизнуть, пойду приведу подлеца».
[v] Так же бранит за глаза Москалева и других – например, свою родственницу
Настасью Петровну, проживающую в ее доме: «Эта чумичка Настасья… Эта бесстыдная,
этот изверг Настасья…» (2, 328). Ср. отзывы Кочкарева о женихах Агафьи
Тихоновны: «Помилуйте, это дрянь против Ивана Кузьмича <…> И Иван
Павлович дрянь, все они дрянь! <…> Да ведь это просто чорт знает что, набитый
дурак». [vi]
Однако
сходство Москалевой с Кочкаревым этим не ограничивается. Дело в том, что рецепт
того симбиоза соединения грубого напора с отсылкой к родственным чувствам и
христианским ценностям, который мы находим в Москалевой, содержится уже в
Кочкареве: «Дело христианское, необходимое даже для отечества <…> я буду
говорить откровенно, как отец с сыном. <…> Я говорю тебе это не с тем, чтобы
подольститься, не потому, что ты экспедитор, а просто говорю из любви… Ну, полно
же, душенька». [vii] Этот симбиоз в Москалевой представлен куда как более
широко: «– Ты дитя, Зина, – раздраженное, больное дитя! – отвечала Марья
Александровна растроганным, слезящимся голосом. – <…> ты раздражена, ты
больна, ты страдаешь, а я мать и прежде всего христианка. Я должна терпеть и
прощать. <…> – на это можно взглянуть даже с высокой, даже с христианской
точки зрения, дитя мое! <…> Он получеловек, – пожалей его; ты христианка!
<…>Бог видит, что я согласила Зину на брак с ним, единственно выставив
перед нею всю святость ее подвига самоотвержения. Она увлеклась благородством
чувств, обаянием подвига. В ней самой есть что-то рыцарское. Я представила ей
как дело высокохристианское, быть опорой, утешением, другом, дитятей, красавицей,
идолом того, кому, может быть, остается жить всего один год» (2, 321, 326, 352).
В
заключение своего разговора с Зиной Москалева прямо формулирует идущий от
Пушкина («Тьмы низких истин мне дороже / Нас возвышающий обман…») и лежащий в
основе эстетики позднего Гоголя, в том числе и его «Выбранных мест…», [viii]
принцип: «Ты думаешь, что он не примет твоей помощи, твоих денег, для этого путешествия?
Так обмани его, если тебе жаль! Обман простителен для спасения человеческой
жизни» (2, 327). Именно в этом смысле, говоря об удачном ходе Москалевой с
идеей самопожертвования Зины ради спасения учителя Васи, Достоевский пишет: «…
и вдохновение, настоящее вдохновение осенило ее…» (2, 327). Имея в виду прежде
всего именно такое понимание поэзии, Зина говорит матери: « – Я нахожу еще, маменька,
что у вас слишком много поэтических вдохновений, вы женщина-поэт, в полном смысле
этого слова; вас здесь и называют так. У вас беспрерывно проекты. Невозможность
и вздорность их вас не останавливают» (2, 321).
Что
касается черт Хлестакова в князе, то они отмечались уже неоднократно, [ix] но
также более значительны. [x] Например, Хлестаков ухлестывает сразу и за Анной
Андреевной, и за Марьей Антоновной (действие четвертое, явления XII – XIY) –
Князь принимает Марью Александровну за Анну Николаевну: « –Марью А-лекс-анд-ровну!
представьте себе! а я именно по-ла-гал, что вы-то и есть (как ее) – ну да! Анна
Васильевна... C'est delicieux! Значит, яне туда заехал. А я думал, мой друг, что
ты именно ве-зешь меня к этой АннеМатвеевне» (2, 311).
Соответственно,
в Москалевой проявляются черты Городничего: «"Нет, не вам перехитрить
меня! – думала она, сидя в своей карете. – Зина согласна, значит, половина дела
сделана, и тут – оборваться! вздор! <…> в эту минуту наша героиня летела
по мордасовским улицам, грозная и вдохновенная, решившись даже на настоящий бой,
если б только представилась надобность, чтоб овладеть князем обратно. Она еще
не знала, как это сделается и где она встретит его, но затоона знала наверное, что
скорее Мордасов провалится сквозь землю, чем неисполнится хоть одна йота из
теперешних ее замыслов» (2, 334, 337). Совершенно аналогичным образом в
драматический момент в Городничем пробуждается мужество: «Нет, нет; позвольте
уж мне самому. Бывали трудные случаи в жизни, сходили, еще даже и спасибо
получал; авось Бог вынесет и теперь». [xi]
Лишь
в пятом действии в нем зарождаются иллюзия победы и завоевательные планы.
Впрочем, дальше, чем у него самого, они заходят у Анны Андреевны: «Как же мы
теперь, где будем жить? Здесь или в Питере? – Натурально, в Петербурге. Как
можно здесь оставаться! – Ну, в Питере, так в Питере; а оно хорошо бы и здесь.
Что, ведь я думаю, уже городничество тогда к чорту, а, Анна Андреевна? –
Натурально, что за городничество! – Ведь оно, как ты думаешь, Анна Андреевна, теперь
можно большой чин зашибить». [xii] У Москалевой победные планы, связанные с
дочерью и чрезвычайно напоминающие реплики Анны Андреевны, возникают уже в
конце процитированного выше монолога: «Только какая же она будет княгиня! Люблю
я в ней эту гордость, смелость, недоступная какая! взглянет – королева
взглянула. <…> А без меня не обойдется! Я сама буду княгиня; меня и в
Петербурге узнают. Прощай, городишко!» (2, 334).
Таким
образом, в целом оппозицию образов «Москалева – князь» питают
структурообразующие пары: Кочкарев – Подколесин, Городничий – Хлестаков, дамы
города NN – Чичиков. [xiii] Сюжет же повести представляет собой причудливый
синтез мотивов гоголевских «Женитьбы» и «Ревизора»: попытка женить на небогатой
дворянке не надворного советника, каким является Подколесин, а богатого князя, то
есть «значительное лицо», за которое принимают в «Ревизоре» Хлестакова – с той
разницей, что роль «свахи» берет на себя не друг жениха, а мать невесты.
Наконец, эта комедийная коллизия скрещена в повести с романическим сюжетом
«Евгения Онегина», [xiv] в котором все та же невеста (Зина) после скандальной
неудачи этого «гоголевского сюжета» и трагической развязки побочного
драматического [xv] сюжета с неудачей мезальянса противоположного рода (с
учителем Васей) становится героиней трансформированного Достоевским
«пушкинского сюжета»: в отличие от Татьяны, она сама отвергает Мозглякова, затем
так же, как и она, выходит замуж за «генерала», «старого воина, израненного в
сражениях» и, наконец, в финале просто «не узнает» бывшего ухажера на балу.
Наряду
со всеми этими элементами стилизации в повести присутствует также и пародия на
Гоголя. Ю.Н.Тынянов видел ее, например, во всей первой главе «Дядюшкина сна», который
«ничто не мешает нам принять» за стилизацию, «но под конец главы сам Достоевский
обнажает пародийность, наполовину срывая пародийную маску (но только наполовину,
потому что самое обнажение производится все тем же пародийным стилем): “Все, что
прочел теперь благосклонный читатель, было написано мною месяцев пять тому
назад, единственно из умиления…”». [xvi] Однако сопоставим эту главу, например,
с восьмой главой первого тома «Мертвых душ»: «Дамы города N. были… нет, никаким
образом не могу; чувствуется точно робость. В дамах города N. Больше всего
замечательно было то… Даже странно, совсем не подымается перо, точно будто
свинец какой-нибудь сидит в нем…». [xvii] Разве это тоже пародия? Тогда на что?
На самого Гоголя? И у Гоголя, и у Достоевского мы, очевидно, просто имеем дело
с сатирическим текстом, который у Достоевского стилизован под Гоголя.
Это
подтверждается и другими примерами. Так, например, то, как говорит о своих
отношениях с другими дамами города Мордасова Москалева: «решительно удивляюсь, почему
вы все считаете меня врагом этой бедной Анны Николаевны, да и не вы одна, а все
в городе? <…> Я заступлюсь за нее, я обязана за нее заступиться! На нее
клевещут. За что вы все на нее нападаете? Она молода и любит наряды, – за это
что ли? Но, по-моему, уж лучше наряды, чем что-нибудь другое, вот как Наталья
Дмитриевна, которая – такое любит, что и сказать нельзя. За то ли, что Анна
Николаевна ездит по гостям и не может посидеть дома? Но боже мой! Она не
получила никакого образования, и ей, конечно, тяжело раскрыть, например, книгу
или заняться чем-нибудь две минуты сряду» (2, 309) [xviii]– выглядит как
сатирическое развитие и дискурсивное применение того саркастического тона, с
которым писал об отношениях между «дамой приятной во всех отношениях» и «просто
приятной дамой» Гоголь: «Впрочем, обе дамы нельзя сказать чтобы имели в своей
натуре потребность наносить неприятности, и вообще в характерах их ничего не
было злого, а так, нечувствительно, в разговоре рождалось само собою маленькое
желание кольнуть друг друга; просто одна другой из небольшого наслаждения при
случае всунет иное живое словцо: вот, мол, тебе! На, возьми, съешь! Разного
рода бывают потребности в сердцах как мужеского, так и женского пола». [xix]
Достоевский
в «Дядюшкином сне» даже не просто стилизует, а превращает в драматургию и
гротескно преувеличивает всякое гоголевское авторское наблюдение. Так, Гоголь
все в той же восьмой главе «Мертвых душ» пишет: «смертный, право, трудно даже
понять, как устроен этот смертный: как бы ни была пошла новость, но лишь бы она
была новость, он непременно сообщит ее другому смертному, хотя бы именно для
того только, чтобы сказать: “Посмотрите, какую ложь распустили!” – а другой
смертный с удовольствием преклонит ухо, хотя после скажет сам: “Да это
совершенно пошлая ложь, не стоящая никакого внимания” – и вслед за тем сей же
час отправится искать третьего смертного, чтобы, рассказавши ему, после вместе
с ним воскликнуть с благородным негодованием: “Какая пошлая ложь!”». [xx]
В
«Дядюшкином сне» Софья Петровна Карпухина повторяет слух относительно того, что
князя подпоили, чтобы заставить его сделать предложение Зине, не кому-то еще, а
самой Москалевой, причем публично: «– Не беспокойтесь обо мне, Марья
Александровна, я все знаю, все, все узнала! <…> Ваша же Настасья
прибежала ко мне и все рассказала…» (2, 374).
Совсем
другая ситуация возникает, когда, как отмечено А.В.Архиповой, «в характеристике
Марьи Александровны» («кажется, сплетни должны исчезнуть в ее присутствии» – 2,
515) «пародируются отдельные мотивы “Выбранных место из переписки с друзьями”
Гоголя. Ср.: «Знаете ли, что мне признавались наиразвратнейшие из нашей
молодежи, что перед вами ничто дурное не приходило им в голову, что они не
отваживаются сказать в вашем присутствии не только двусмысленного слова, которым
потчевают других избранниц, но даже просто никакого слова, чувствуя, что все
будет перед вами как-то грубо и отзовется чем-то ухарским и неприличным» (см.:
Женщина в свете. Гоголь, т. УIII, стр. 226)» (2, 515). Здесь Достоевский
действительно пародирует Гоголя, превращая в фарс то, что у Гоголя сказано
серьезно. [xxi]
Как
пародия воспринимаются и выше приведенные «христианские» декларации Москалевой
на фоне аналогичных многочисленных ремарок Гоголя в «Выбранных местах…»: «Для
того, кто не христианин, все стало теперь трудно; для того же, кто внес Христа
во все дела и во все действия своей жизни, – все легко. <…> Христианское
смирение вас не допустит… <…> На дворян он может иметь только влияние
нравственное. <…> «Вот какого рода объятье всему человечеству дает
человек нынешнего века, и часто именно тот самый, который думает о себе, что он
истинный человеколюбец и совершенный христианин! Христианин! Выгнали на улицу
Христа, в лазареты и больницы, наместо того, чтобы призвать Его к себе в домы, под
родную крышу свою, и думают, что они христиане!»»[xxii]
Вообще
сам тон Москалевой неоднократно получает в повести характеристики, весьма
напоминающие собственный позднейший отзыв Достоевского о тоне позднего Гоголя
как о лицемерном пафосе: «Что ж это за сила, которая заставляет даже честного и
серьезного человека так врать и паясничать, да еще в своем завещании» (16, 330),
«Заволакиваться в облака величия (тон Гоголя, например, в “Переписке с
друзьями”) – есть неискренность, а неискренность даже самый неопытный читатель
узнает чутьем. Это первое, что выдает» (30 1, 227). Ср. слова Зины: «– К чему
так кривляться, маменька, когда все дело в двух словах? <…> – Нельзя без
декламаций да вывертов! <…> – Вы никак не можете воздержаться от выставки
благородных чувств, даже в гадком деле. Сказали бы лучше прямо и просто: "Зина,
это подлость, но она выгодна, и потому согласись на нее!" Это по крайней мере
было бы откровеннее» (2, 320, 323, 325). В какой-то момент Москалева даже
спохватывается сама: «"Скверно то, что Зина подслушивала! – думала она, сидя
в карете. – Я уговорила Мозглякова почти теми же словами, как и ее. Она горда и,
может быть, оскорбилась..."» (2, 356). [xxiii] Эта мысль Москалевой, должно
быть, выражала восприятие Достоевским позднего Гоголя, который вдруг стал
внушать богоугодные мысли тоном Кочкарева, Чичикова и Ивана Ивановича Перерепенка.
[xxiv]
Пародиен
по отношению к творчеству и даже к личности Гоголя образ не только Москалевой, но
и князя: «Объявляет мне, что едет в Светозерскую пустынь, к иеромонаху Мисаилу,
которого чтит и уважает <…> – Я именно хотел вам сказать, mesdames, что я
уже не в состоянии более жениться, и, проведяочарова-тельный вечер у нашей
прелестной хозяйки, я завтра же отправляюсь к иеромонаху Мисаилу в пустынь, а
потом уже прямо за границу, чтобы удобнее следить за евро-пейским
про-све-щением» (2, 306, 378).
В
Дядюшкином сне», однако, элементы стилизации и «гротескизации» решительно
превалируют над элементами пародии. Так воспринимал повесть и сам Достоевский, назвав
ее впоследствии «вещичкой голубиного незлобия» (29 1, 303). Задачи создания
более серьезной сатиры на русскую жизнь и, соответственно, более серьезной
ревизии русской литературы он решал уже во втором своем произведении, которое
было опубликовано после ссылки, – «Село Степанчиково и его обитатели». |