А. Ф. Писемский - Писемский - ФанфаронПроза и поэзия >> Русская классика >> А. Ф. Писемский Читать целиком Алексей Феофилактович Писемский. Фанфарон
Еще рассказ исправника
---------------------------------------------------------------------
Книга: А.Ф.Писемский. Собр. соч. в 9 томах. Том 2
Издательство "Правда" биб-ка "Огонек", Москва, 1959
OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 19 июля 2002 года
---------------------------------------------------------------------
{1} - Так обозначены ссылки на примечания соответствующей страницы.
I
Губернией управлял князь ***. Четверг был моим докладным днем. В один
из них, на половине моего доклада, дежурный чиновник возвестил:
- Помещик Шамаев!
- Просите, - сказал князь.
Я по обыкновению отошел за ширмы; названная фамилия напомнила мне моего
кокинского исправника, который тоже прозывался Шамаев. "Уж не сын ли его?" -
подумал я.
Вошел высокий мужчина, довольно полный, но еще статный, средних лет; в
осанке его и походке видна была какая-то спокойная уверенность в собственном
достоинстве; одет он был, как одевается ныне большая часть богатых
помещиков, щеголевато и с шиком, поклонился развязно и проговорил первую
представительную фразу на французском языке. Князь просил его садиться и
начал с того, с чего бы начал и я.
- Не родственник ли вы кокинского исправника Шамаева?
- Я его родной племянник, ваше сиятельство, - отвечал тот.
- В таком случае, - продолжал князь, всегда очень любезный и находчивый
в приеме незнакомых посетителей, - позвольте мне начать с того, что вашего
почтенного родственника мы любим, уважаем, дорожим его службой и боимся
только одного, чтоб он нас не оставил.
Шамаев поклонился.
- Мне, ваше сиятельство, - отвечал он, - остается только благодарить за
лестное мнение, которое вы имеете о моем дяде и который, впрочем,
действительно заслуживает этого, потому что опытен, честен и деятелен.
- Именно, - подтвердил князь.
На этом месте разговор, кажется, мог бы и приостановиться; но Шамаев
сумел перевести его тотчас на другой предмет.
- Как хорош вид из квартиры вашего сиятельства; здесь этим немногие
дома могут похвастаться, - сказал он, взглянув в окно.
- Да, - отвечал князь, - особенно теперь: ярмарка; площадь так
оживлена.
- Мне кажется, ваше сиятельство, эта ярмарка скорее может навести
грусть, чем доставить удовольствие, - заметил Шамаев.
- Почему ж вы так думаете?
- Она так малолюдна, бедна.
- Что ж делать?.. Все-таки она удовлетворяет местным потребностям.
- Для удовлетворения местных потребностей достаточно нескольких лавок и
двух базарных дней в неделю; назначение ярмарок должно быть более важно: они
должны оживлять край, потому что дают сподручную возможность местным
обывателям сбывать свои произведения и пускать в движение свои капиталы,
наконец обмен торговых проектов, соглашение на новые предприятия... но
ничего подобного здесь нет.
- Здешняя губерния, - возразил князь, - ни по своему положению, ни по
своей производительности не может иметь такого важного торгового значения,
чтобы вызвать ярмарку в подобных размерах.
- Напротив, ваше сиятельство, - возразил, в свою очередь, Шамаев, -
здешняя губерния могла бы иметь огромное торговое значение. Край здешний я
знаю очень хорошо, и он в этом отношении представляет чрезвычайно любопытный
факт для наблюдения. Одна его половина, которую я называю береговою, по
преимуществу должна бы быть хлебопашною: поля открытые, земля удобная,
средство сбыта - Волга; а выходит не так: в них развито, конечно, в слабой
степени, фабричное производство, тогда как в дальних уездах, где лесные дачи
идут на неизмеримое пространство, строят только гусянки, нагружают их
дровами, гонят бог знает в какую даль, сбывают все это за ничтожную цену, а
часто и в убыток приходится вся эта операция; дома же, на месте, сажени дров
не сожгут, потому что нет почти ни одной фабрики, ни одного завода.
По этим словам Шамаева я заключил, что он должен быть
капиталист-помещик, который затевает какое-нибудь значительное торговое
предприятие и поэтому приехал объясниться с управляющим губернией. Князь был
тоже, кажется, моего мнения, потому что сейчас же поспешил Шамаеву
предложить сигару, который, в свою очередь, закурив ее, тоже не замедлил
угадать ценность ее происхождения.
- Причина этому, ваше сиятельство, - мы, владельцы, потому что мы
все-таки еще любим жить по старине: в нас совершенно нет ни коммерческого
духа, ни предприимчивости. Все мы очень похожи на одного жида, которого я
знал в Варшаве, который нажил огромное состояние и под старость лет с ума
сошел: не знал ни счету деньгам, ни употребления, а только сидел в своей
кладовой и дрожал, чтобы его не обокрали... Так и мы сидим у своих дач,
очень богатых, надобно сказать, и у своих шкатулок, у кого они есть, и
боимся рискнуть двадцатью пятью рублями серебром или срубить при порубке
лишнее бревно; ну как, думаешь, лес-то и не вырастет больше?
- В этом случае кому-нибудь одному надобно показать пример, - сказал
князь.
- И я так полагал, ваше сиятельство, и даже взялся быть этим примером,
и был жертвой. Сначала я думал делать на акциях, как делается это в других
местах; однако у меня их на сто целковых не раскупили. Я и на это не
посмотрел; имея каких-нибудь двести душ, устраивал два самых удобных, по
местным средствам, завода: сначала шло очень хорошо, а потом, при первых же
двух-трех неудачах, не имея запасных капиталов, не выдержал - и со страшным
убытком должен был бросить, тем более что постигло меня ничем не заменяемое
несчастие: лишился жены, заниматься сам ничем не мог.
Говоря последние слова, Шамаев поднял глаза к небу, вздохнул, потупился
и несколько времени молчал.
- Я, ваше сиятельство, - начал он потом, вставая и не совсем твердым
голосом, - хоть до сегодняшнего моего представления и не имел чести быть вам
знаком, но, наслышавшись о вашем добром и благородном сердце, решаюсь прямо
и смело обратиться к вашему милостивому покровительству.
- Что такое? - спросил князь.
- Так как теперь, ваше сиятельство, я не имею никакого особенного
занятия, а малютки сироты (при этом Шамаев опять вздохнул)... сироты мои,
малютки, - продолжал он, - требуют уже воспитания и невольно вынуждают меня
жить в городе с ними, и так как слышал я, что ваканция старшего чиновника
особых поручений при особе вашего сиятельства свободна, потому желал бы
занять эту должность и с своей стороны смею уверить, что оправдаю своей
службой доверие вашего сиятельства.
Князь, как большая часть мягких и добрых людей, был почти неспособен
отказывать просьбам, особенно так прямо и смело высказанным, как высказал
свою Шамаев, но в то же время он был настолько опытен и осторожен в службе,
чтобы не поддаться же сразу человеку, совершенно не зная, кто он и что он
такое.
- С большим удовольствием, - отвечал он, подумав, - но я это место уже
предполагал заместить другим, и если только он не будет желать, то...
Шамаев поклонился.
- Стало быть, ваше сиятельство, я могу иметь некоторую надежду?
- Очень, очень, - отвечал князь, раскланиваясь.
Шамаев еще раз, и довольно низко, поклонился и вышел.
Князь позвал меня.
- Что это за господин, не знаете ли вы? - спросил он.
Я отвечал, что не знаю.
- Но, вероятно, его кто-нибудь знает здесь в городе, кого бы я мог
спросить?
Я отвечал, что всего лучше спросить его дядю, исправника, который,
конечно, его хорошо знает и скажет правду.
- Прекрасно, - сказал князь, - вы едете в Кокин, попросите Ивана
Семеныча моим именем сообщить вам об его племяннике все подробности, какие
вы найдете нужными, и все это передайте мне, а там увидим.
II
Через неделю я поехал в Кокин.
Ивана Семеновича не было в городе. Я написал ему записочку; он приехал.
- Я к вам, Иван Семеныч, с поручением, - начал я.
- Слушаю-с, - отвечал он.
- Во-первых, перед моим отъездом сюда к князю являлся ваш родственник -
штаб-ротмистр Шамаев.
- Слушаю-с, - повторил Иван Семенович.
- Во-вторых, - продолжал я, - он просится на место старшего чиновника
особых поручений.
Иван Семенович почесал затылок.
- В-третьих, князь поручил мне расспросить вас о нем как можно
подробнее; вы, конечно, хорошо его знаете.
Иван Семенович потер лоб.
- Как не знать! Очень уж хорошо знаю; только как вам рассказывать:
правду ли говорить или нет?
- Разумеется, правду; а то хуже, князь узнает стороной; этим вы и себя
скомпрометируете, да и меня подведете.
- Конечно, - отвечал Иван Семенович и начал ходить взад и вперед по
комнате. - Ах ты, боже ты мой! Боже ты мой милостивый! - говорил он как бы
сам с собой. - Немало я с этим молодцом повозился: и сердил-то он меня, и
жаль-то мне его, потому что, как ни говорите, сын родного брата: этого уж из
сердца не вырвешь - кровь говорит.
Несколько времени мы молчали.
- Ну-с, почтеннейший Иван Семеныч, я жду, - сказал я наконец.
- Да что, сударь! Не знаю, с чего вам и начать, - отвечал Иван
Семенович. - Прежде всего, - продолжал он, - я хочу вам сказать об его отце,
моем старшем брате, который был прекраснейший человек; учился, знаете,
отлично в Морском корпусе; в отставку вышел капитаном второго ранга; словом,
умница был мужчина. Каждое слово его имело вес; хозяин был такой, что
этакого другого в жизнь мою я уж больше и не встречал; все эти нынешние
модные господа агрономы гроша перед ним не стоят. От каких-нибудь ста душ
усадьба у него отделана была, как игрушечка: что за домик, что за флигеля
для прислуги, какие дворы скотные, небольшие теплички, оранжерея, красный
двор мощеный, обсаженный подстриженными липками, - решительно картинка,
садись да рисуй! Скотоводство держал большое-с, и поэтому земля была
удобрена, пропахана, как пух; все это, знаете, при собственном глазе; рожь
иные годы сам-пятнадцать приходила, а это по нашим местам не у всех бывает;
выезд у него, знаете, был хоть и деревенский, но щегольской; люди одеты
всегда чисто, опрятно; раз пять в год он непременно ночью обежит по всем
избам и осмотрит, чтобы никто из людей не валялся на полушубках или на голом
полу и чтобы у всех были войлочные тюфяки, - вот до каких тонкостей доходил
в хозяйстве! Редкостный, можно сказать, был помещик; это я говорю не потому,
что он мне родной брат, а это скажет вам всякий, кто только знал его.
Женился он по страсти, взял дочку бывшего губернского предводителя;
состояния за ней большого не было; впрочем, брат за состоянием и не гнался:
какое дали, и за то спасибо. Года в два он так поправил мужиков, что
любо-дорого, и часто мне покойник, ходя этак со мной по усадьбе, говаривал:
- Вот, брат Иван, - говорит, - видишь, как я себя устроил. Кажется, все
недурно, и как рассчитываю, по теперешним моим средствам, так хоть семь
человек детей будет, всех смогу поднять и воспитать не хуже себя.
Однако, видно, человек предполагает, а бог располагает; супруга его
вышла... не знаю, как вам и сказать об этой женщине: осудить ее, - чтобы не
взять греха на душу, да и похвалить, пожалуй, не за что. Была бы она дама и
неглупая, а уж добрая, так очень добрая; но здравого смысла у ней как-то
мало было; о хозяйстве и не спрашивай: не понимала ли она, или не хотела
ничем заняться, только даже обедать приказать не в состоянии была;
деревенскую жизнь терпеть не могла; а рядиться, по гостям ездить, по городам
бы жить или этак года бы, например, через два съездить в Москву, в
Петербург, и прожить там тысяч десять - к этому в начальные годы замужества
была неимоверная страсть; только этим и бредила; ну, а брат, как человек
расчетливый, понимал так, что в одном отношении он привык уже к сельской
жизни; а другое и то, что как там ни толкуй, а в городе все втрое или
вчетверо выйдет против деревни; кроме того, усадьбу оставить, так и доход с
именья будет не тот.
- В город, душа моя, - говорил он ей, - переехать не хитро; но ты
вспомни, что состояние наше не шереметьевское: как этак начнешь помахивать
туда да сюда, так и концы с концами не сведешь, придется занимать, а я в
жизнь мою, - говорит, - ни у кого копейкой не одолжался.
Словом, не ехал-с из деревни. Так слезы, обмороки, болезни - притворные
или нет, уж не знаю.
- Вы, - говорит, - заедаете мой век, я не так воспитана, я, - говорит,
- человеческого лица здесь не вижу...
И так далее. Большие, слышу, стали выходить между ними из-за этого
семейные неприятности; так что я, чтобы как-нибудь да посладить, начал
брату, издалека, конечно, советовать, чтобы он хоть должность, что ли,
какую-нибудь себе приискал, и, как полагаю, даже успел бы его убедить в
этом, однако на пятый уж почти год их супружества она родила сына, этого
самого, которого вы видели и которого в честь деда с материнской стороны
наименовали Дмитрием. Ну, думаю, слава богу, не порассеются ли хоть этим? И
действительно: точно переродилась женщина; в восторге, что сделалась
матерью, сама захотела кормить младенца; все ночи не спит с ним; что
чуть-чуть ребенок побольше разревется, в город скачи за доктором. Я тогда
еще не служил, жил в деревне, и мы часто видались. Ну, сначала, я вижу,
брату приятно было смотреть на эту ее материнскую нежность; а тут, как
ребенок начал подрастать, так, пожалуй, нам с ним стало и не нравиться. Едва
успела от груди отнять, как стала его пичкать конфектами; к чему мальчишка
ни потянется, всего давай; таращится на огонь, на свечку - никто не смей
останавливать; он обожжет лапенку, заревет, а она сама пуще его в слезы;
сцарапает, например, папенькину чашку - худа ли, хороша ли, все-таки рублей
пять стоит, но он ее о пол, ничего - очень мило. С няньками тоже возня,
беспрестанно меняет; та не умела занять ребенка, другая сердито на него
смотрит, третья собой нехороша. Мальчишка едва папу с мамой выговаривает,
давай гувернантку; ну, а это еще нынче легко: есть и няньки, и гувернантки
недорогие; а в то время трудно было и найти; а уж коли нашел, так давай
большую цену. Брат, однако, ее и в этом потешил, нанял, ни много ни мало, за
восемьсот рублей француженку - рябая этакая девка, из себя нехорошая, но
умная и, главное, хитрая; сразу смекнула, в чем дело, и давай вместе с
маменькой баловать Митеньку; ну и бесподобно, значит; "не гувернантка, а
друг дома", рассказывается всем; другу дома, стало быть, надобно платить
вместо восьмисот тысячу. Между тем мальчишка подрастает, собой делается
прехорошенький и довольно острый на словах, но шалун и резвый, как вы только
можете себе представить. Восьмой год пошел, а за книгу лучше и не сажай,
по-французски болтает бойко, а русскую грамоту читает, как через пень колоду
валит, пишет каракулями, об арифметике и помину не было: вряд ли и
считать-то умел, но зато лакомиться, франтить - мастер! Целое утро будет
сидеть и не пошевелится, только завей ему волосы. Брат было пробовал сначала
говорить, да где тут? Она прямо ему сказала: "Если ты будешь, говорит,
кричать на Митеньку, так я не перенесу этого и безвременно лягу в могилу". И
не лгала в этом случае: я сам был свидетелем подобной сцены. Подавали водку,
только этот мальчуган, всего еще ему было не более четырех лет, подбежал, в
минуту налил с краями ровно рюмку да залпом всю и выпил. Брат, это увидевши,
взял его, так, больше для шутки, за ухо: "Вот тебе, говорит, вот тебе, рано
еще начинаешь", и так, знаете, легонько потянул его. Боже ты мой, как он
рявкнет, и побежал к матери.
- Что такое? Что такое?
Он ревет да кричит:
- Ой, папаша, ой, папаша меня прибил.
Унимают, конфект обещают, ничего не берет и, должно быть, от слез да от
водки-то побледнел этак, и дыханье у него захватило: и прошло, конечно,
сейчас же, но надобно было видеть, какая с маменькою сделалась истерика:
глаза остолбенели, рыдает, плачет, нас обоих бранит; видим, что она сама не
вольна над своими чувствами. Из этой кроткой, можно сказать, женщины точно
тигрицей какой сделалась; и это, сударь, каждый раз повторялось, как только
что коснется до Митеньки.
Тут Иван Семенович приостановился немного.
- Слабоват, видно, характером был ваш брат или уж очень любил свою
супругу, - заметил я ему.
- Любил он, конечно, ее любил, - отвечал он, - но не слепо; в других
случаях, как я вам и докладывал, не все делал по ней, и что до характера его
касается, так совершенно напротив - в этом отношении он был настоящий
семьянин: твердый, настойчивый, любил порядок, смолоду привык, чтобы все
делалось по нем, а тут ничего не мог сделать... Эх, милостивый государь, -
продолжал Иван Семенович, покачав головою, - я могу вам при этом повторить
слова того же покойного моего брата: "Супружество, - говаривал он, - есть
корабль, который, чтоб провести благополучно между всеми подводными камнями,
лоцману нужна не только опытность, но и счастие". Не знаю, конечно, успел ли
бы он впоследствии повести по-своему, потому что бог веку долгого не дал.
- Помер он?
- Да-с, действовали ли на него эти душевные неприятности, которые он
скрывал больше на сердце, так что из посторонних никто и не знал ничего, или
уж время пришло - удар хватил; сидел за столом, упал, ни слова не сказал и
умер. Этот проклятый паралич какая-то у нас общая помещичья болезнь; от
ленивой жизни, что ли, она происходит? Едят-то много, а другой еще и
выпивает; а моциону нет, кровь-то и накопляется.
- Что же, как вдова осталась? - перебил я, желая перейти к главному
сюжету рассказа.
- Очень была огорчена, - продолжал Иван Семенович. - "Один, говорит,
Митенька только привязывает меня к земле; а если бы его не было, так и жить
бы без моего друга не хотела".
Меня покойник назначил попечителем до совершеннолетия малолетка. Выждал
я первое время; но потом слышу, что француженка от Мити отходит, поссорилась
с маменькой. В чем это, думаю, у них вышло? Впрочем, та, отошедши, заезжает
ко мне. Спрашиваю ее:
- Что такое у вас?
- Помилуйте, - говорит, - Иван Семеныч, я в стольких домах жила, мне
везде детей поручали в полное распоряжение, и нигде еще я не употребляла во
зло этой доверенности; но, вы сами знаете, какой же я была гувернанткой в
доме Настасьи Дмитриевны? Я скорее была рабой ее Митеньки, и видит бог, что
сил моих больше недоставало. Этот мальчик до того уж простер свою дерзость
ко мне, что на днях нарочно облил все мое новенькое платье деревянным
маслом, и я просила Настасью Дмитриевну позволить мне только поставить его в
угол, она и этого не хотела сделать и мне же насказала самых обидных
колкостей.
Я только покачал головой. Что прикажете делать с подобной маменькой?
Еду к ней, и первое ее слово:
- Замечаете ли вы, братец, как Митенька у меня растет? Не правда ли,
какой красавчик?
И говорит это, знаете, при самом мальчике, который тут стоит и
которому, как заметно по лицу, очень приятны эти слова, носенок так вверх и
дерет.
- Вижу, - говорю, - сестрица, и радуюсь, но ведь это что же? Рост бог
дает всем, а теперь, по-моему, главное надобно подумать о воспитании его.
Гувернантка от вас отошла, учителя тоже никакого нет, не пора ли его
пристроить в казенное заведение?
- Ах, нет, - говорит, - братец, я теперь и думать об этом не смею: вы
не поверите, как он слаб здоровьем; прежде я должна его здоровье еще
поправить.
Я усмехнулся: малый, как кровь с молоком, здоровее меня.
- Я, - говорю, - сестрица, не вижу, чтобы он был особенно слаб или
нездоров; это пустяки, тебе так мерещится, и не знаю, известно ли тебе, что
покойный брат его записал в Морской корпус, куда он, вероятно скоро и будет
принят, а потому я советовал бы отправить его в Петербург, хоть покуда
приготовить немного.
Вся побледнела от этих слов.
- Нет, - говорит, - братец, я решительно не хочу отдать его в корпус:
при его комплекции... там такая строгость!
- Да что же такое, - говорю, - моя милая, комплекция и строгость! Там
воспитываются дети понежней и получше наших с тобою.
- Ни за что на свете: должен будет поступить в военную службу,
куда-нибудь зашлют, пошлют в сражение, убьют; у меня при одном воображении
об этом делается лихорадка.
- Эти еще сражения, - говорю, - сударыня, далеко впереди, а теперь
надобно хлопотать, чтоб он не остался безграмотным недорослем.
- Братец, - перебила она, - позволь мне тебя просить предоставить мне
самой думать о воспитании моего сына. Худа ли, хороша ли, но я мать, и ты,
как мужчина, не можешь понять материнских чувств. Я решилась во всю мою
жизнь не расставаться с ним; в этом мое единственное блаженство. Теперь я
наняла для него гувернера.
Меня это уж взорвало, знаете.
- Желаю, - говорю, - тебе, сударыня, наслаждаться этим блаженством. С
твоими гувернерами смотри только не вынянчай себе на шею болвана.
- Равным образом, братец, болванами могут быть и ваши дети, - говорит
она мне наоборот, чтобы уколоть меня.
Уезжаю я. Гувернер, говорят, приехал, француз какой-то. У нас в городе
пробыл двое суток и все это время в нашем дрянном трактиришке, с двумя
выгнанными приказными, пил и играл на бильярде; и те его на прощанье отдули
киями, потому что он проигрался, напил, наел, а расплатиться нечем. Славный,
вижу, малый, но так как невестушка на меня изволит сердиться: ни сама не
ездит, ни пишет, ни людям не велит заходить, стало быть, я ничего не мог
сделать. Однако через год или меньше после этого времени вдруг она приезжает
ко мне и с Митенькой, которому, заметьте, уже лет четырнадцать стукнуло.
Очень рад, конечно.
- Я, - говорит, - братец, Митеньку в гимназию везу.
- Доброе, - говорю, - дело: нынче в гимназиях очень хорошо учат. А что
же, прибавляю, гувернер твой?
- Ах, - говорит, - братец, не говорите мне про этого человека. Это
чудовище какое-то! Как я за ним вначале ни ухаживала - лелеяла его, можно
сказать; он ничего этого не оценил. Вообрази, мой дружок, он Митю, который
именно как младенец еще невинен, начал по ночам возить с собой на мужицкие
поседки. Я как узнала, так и обмерла; и как, надобно сказать, ребенок кроток
и благороден: он никак мне про своего учителя не хотел открыть этого.
Я рассмеялся.
- Славный, - говорю, - наставник.
- Ужасный, - говорит, - братец, человек! Но это еще не все; ты
посмейся, он даже мне вздумал делать куры{344}.
- Вот видишь ли, - говорю, - сестрица: ты тогда на меня сердилась, а,
значит, я говорил правду. Хорошие гувернеры дороги, да к тебе в деревню и не
поедут; а шарлатаны эти добру не научат.
- Вижу, - говорит, - голубчик мой, все теперь вижу и потому решилась
отдать Митю в гимназию, пускай тут учится; наймем квартиру, и сама с ним
буду жить.
- Зачем же сама-то жить! Это уж, говорю, по-моему, и лишнее бы.
- Отчего же, - говорит, - дружок мой, лишнее? Чей же, говорит, надзор
может быть лучше, как не самой матери?
- Это так, - говорю, - только не твой, моя милая сестрица; я знаю
наперед: Митенька, например, заленится в класс идти; а ты, вместо того чтобы
принудить его, еще сама его оставишь, будешь ко всем учителям ездить да
кланяться; а он на это станет надеяться, а потому учиться-то не будет и
станет шалить.
- Что это, братец, ты всегда был для меня каким-то злым пророком; бог с
тобой! Я этого переменить не могу, так уж решилась!
- Ваше дело, - говорю, - как знаете, так и делайте.
Отправились. Живут там. Мой старший сын Петруша, ровесник Дмитрию-то,
тоже тогда в гимназии учился. Спрашиваю его, когда этак на каникулы
приезжает:
- Каково племянничек подвизается?
- Да что, - говорит, - папенька, все в третьем еще только классе: два
года не перешел.
- Что же, - говорю, - способностей, что ли, у него нет, или ленится?
- Нет, какое, - говорит, - способностей нет, ничего не занимается,
потому что некогда: все по маскарадам да по балам маменька возит, танцует
как большой; одна шуба, говорит, у него, папенька, лучшая во всей гимназии -
хорьковая, с бобровым воротником, у директора этакой нет, на вицмундире
сукно меньше как в двадцать рублей не носит, а штатского-то платья сколько!
Все в сюртуках да во фраках щеголяет. Лошадь у него отличная, чухонские сани
с полостью, и, когда в гимназию едет, всегда сам правит.
"Вот тебе и собственный надзор маменькин, - думаю, - хорош!" - Ну,
однако, с течением времени Петруша мой кончает своим порядком курс и
поступает в Демидовское{354}, и пишет мне, между прочим, что Дмитрий Никитич
тоже не хочет учиться в гимназии и поступает в Демидовское из четвертого
класса; самолюбие, знаете, разыгралось! Не хочется от сверстников отстать;
только дурно, что прямо не принимают, надо наперед приготовиться. Нанимает
ему маменька самого лучшего профессора за тысячу рублей. Ради этих расходов
большая часть имения закладывается. Год проходит, тысяча заплачена; но
наступает экзамен, и малый наш хоть бы в одном предмете выдержал.
Демидовское, значит, не годится; переезжают в Москву, в университет
поступать; ждем, не будет ли там толку, но и там не понравилось. Получаю я
от нее преотчаянное письмо: пишет, что Митенька учиться больше не желает,
потому что ходил в университет вольным слушателем и что все уж узнал, чему
там учат, а что теперь намерен поступить в военную службу, в гусары.
"Представьте, братец, мое ужасное положение, - прибавляет она, - чего всегда
прежде опасалась, то должно исполниться; только и надежды на бога да на вас.
Не напишете ли вы Митеньке письмо, не отсоветуете ли вы ему идти в военную
службу, а поступить в депутатское собрание?"
Подумал я, порассудил, потолковал с женою. "Что же, думаем,
отсоветовать, для чего и для какой цели!" - и ответил ей таким образом, что
по желанию твоему, милая сестрица, я не пишу Дмитрию, ибо это совершенно
бесполезно. Он от самого своего рождения никого и ни в чем еще не
послушался; а за намерение его идти в военную службу надобно благодарить
бога, потому что там его по крайней мере повымуштруют и порастрясут ему
матушкины ватрушки; но полагал бы только с своей стороны лучшим - поступить
ему в пехоту, так как в кавалерии служба дорога; записывать же его в
депутатское собрание - значит продолжать баловство и давать ему возможность
бить баклуши. Думал, что за это письмо она по обыкновению рассердится;
однако нет. Нежданно-негаданно прикатила сама из Москвы, заезжает ко мне и
говорит, что, возложивши упование на господа бога, она решилась отпустить
Митю в службу и потому едет с ним в Малороссию, где и думает пожить, а "так
как, говорит, имение остается без всякого надзора, то умоляю тебя, друг мой,
принять его в свое распоряжение". Я только развел руками.
- Безрассудная, - говорю, - ты женщина, сестрица! Зачем же ты сама-то
едешь за этакую даль в твои лета? И как ты будешь жить с сыном-юнкером, и
где, по деревням, что ли, с ним, или в казармах? Знаешь ли ты, какого рода
эта жизнь?
Заткнула уши и слушать не хочет. Просидела, как на иголках, один вечер
и куда-то скрылась, больше уж и не видал; а сказывали, что целым обозом
уехала куда-то за Москву. Именье, однакож, принял и потом, видевши большие
во всем запущения, только, знаете, хотел было немного поустроить, не тут-то
было: через месяц какой-нибудь получаю от них письмо, умоляют, чтобы прислал
тысячу рублей серебром. Что угодно, пишут, могу из именья продать, только,
бога ради, не остановить, потому что без этого Митеньку в полк не принимают.
Делать нечего; взял и продал лучшую отхожую их пустошь, выслал им тысячу
рублей. Думаю, по крайней мере теперь поугомонятся. Ничего не бывало; как
начали, сударь мой, почти чрез каждую почту жарить меня: "Бесценный братец,
многоуважаемый дядюшка, вышлите денег, соберите оброки или займите
где-нибудь". Только в том и письма состоят. Выслал еще раза два; терпение,
наконец, лопнуло, написал им предерзкое письмо. "Вероятно, вы, - пишу им, -
не умеете считать, что ожидаете оброков, когда они получены мною уже за
целый год вперед; а если вы, мои милые, думаете, что в вашей усадьбе или в
какой-нибудь из деревень ваших открыты золотые рудники, так вы ошибаетесь.
Нет у меня про вас больше денег". Осердились. Получаю на это ответ от одного
уж племянника, очень вежливый, но холодный. Извиняется, что обеспокоили меня
управлением имения, и потому его нынче поручают своему старосте. Ну, думаю,
мне же лучше: кума с возу, куму легче. Прошло таким делом года четыре - ни
слуху ни духу от моей родненьки; только один раз прогуливаюсь я по нашему
базару, вдруг, вижу, идет мне навстречу их ключница, Марья Алексеевна, в
своей по обыкновению заячьей китайской шубке, маленькой косынкой повязанная;
любимая, знаете, из всех людей покойным братом женщина и в самом деле этакая
преданная всему их семейству, скопидомка большая в хозяйстве, неглупая и
очень не прочь поговорить и посудить о господах, с кем знает, что можно.
- Марья Алексеевна, - говорю, - мое вам почтенье.
Она подошла ко мне и, как водится, поцеловала меня в плечо.
- Зачем и про что изволили пожаловать к нам в город?
- Запасов, сударь, - говорит, - кой-каких приехала закупить: чаю,
кофею, сахару для дому.
- Да что, сама, что ли, вздумала чайничать да кофейничать?
- Никак нет, сударь, для госпожи, - говорит.
... ... ... Продолжение "Фанфарон" Вы можете прочитать здесь Читать целиком |