Слаповский, Алексей - Слаповский - День денегПроза и поэзия >> Русская современная проза >> См. также >> Слаповский, Алексей Читать целиком Алексей Слаповский. День денег
---------------------------------------------------------------
Изд: "Новый мир"
OCR: Давид Варшавский
---------------------------------------------------------------
Слаповский Алексей Иванович родился в 1957 году в Саратовской области.
Закончил филологический факультет Саратовского университета. Автор романов
"Первое второе пришествие", "Я - не я", "Анкета". В "Новом мире" печатается
впервые. Живет в Саратове. Подробнее об авторе см. 27 главу настоящего
романа.
Глава первая,
являющаяся начальной.
Cлучилось это, сами понимаете, в городе Саратове, поскольку ни в каком
другом месте случиться не могло, даже если б захотело.
Глава вторая,
в которой мы знакомимся с человеком по имени Змей, названным так в
детстве; вернее, полностью это звучит: Чингачгук Большой Змей, кличка
возникла под влиянием книг Фенимора Купера и индейских восточногерманских
фильмов, где индейцы были горбоносы (за исключением красавца и мышценосца
Гойко Митича), смуглы и с орлиным взором; мальчик Сережа Углов не имел
орлиного взора, но имел диковинной величины и изогнутости нос и был смугл,
чему объяснений не могли найти ни белокурая круглолицая мама его Лидия
Ивановна, ни сухой, бледный, с остроносым нервным лицом (отчего и умер рано,
то есть от нервов) папа Виктор Алексеевич, особенно когда сравнивали со
старшим сыном Глебом, бледнолицым, с мелкими чертами, но ссор или
недоразумений из-за этого у них не было в силу взаимного доверия и любви,
зато были недоразумения у Змея, особенно с недавних пор, потому что милиция,
давая через себя выход шовинистическим потаенным настроениям народа, к Змею
часто цеплялась, считая его лицом кавказской национальности, и это очень
усложняло и усложняет жизнь Змея, ибо, не являясь лицом кавказской
национальности, он в то же время часто бывает пьян, вполпьяна, в подпитии,
подшофе, под газом, вмазавши, клюкнув, нарезавшись, надравшись и т. п., что
милиционеры при близком зрительном и обонятельном контакте сразу же
просекают, заодно рассмотрев и остальной его внешний вид; обвинение в
кавказской национальности сразу же заменяется на другое, типично русское, и
даже не обвинение, а просто берут молодца под белы (условно говоря) руки и
волокут в вытрезвитель, отпуская, впрочем, без долгих мытарств, так как
взять со Змея нечего: он вот уже лет семь - безработный.
Змей проснулся рано, поднял руки к голове и тихо сказал:
- О-о-о!
В этом возгласе были боль и уважение. Боль - с похмелья, а уважение
родилось из оценки тяжести своего состояния: чтобы такого состояния достичь,
накануне надо выпить чрезвычайно много, а это Змею удается довольно редко.
Никакой возможности поправиться не было, поэтому Змей не травил себя
несбыточными надеждами; он стал вспоминать о вчерашнем дне: в плохие минуты
надо думать о хорошем.
Вчера, 7 октября, состоялась Всероссийская Акция Протеста (в которой
участвовали, благодаря новым веяниям, и протестующие, и те, против кого
протестовали; более того: объекты протеста в иных городах возглавили
колонны, идя впереди с гордой головой, и можно было видеть потом по
телевизору, как шагает в окружении аппарата и охраны какой-нибудь губернатор
Н., а за ним поспевают злые люди с плакатами: "Долой подлюгу губернатора
Н.!").
Змей и друзья его по жизни, судьбе и улице Мичурина эту акцию ждали с
нетерпением. Они не забыли еще демонстрации советской поры, те счастливые
шествия, когда празднество начиналось уже у проходных заводов и фабрик, у
дверей учреждений, научно-исследовательских институтов, автобаз и
стоматологических поликлиник: труженики, видя друг друга без должностных уз
и повседневных тягот производственной обстановки, вольно, без чинов и
званий, равные пред лицом пресветлого дня, выпивали вино, водку и казенный
спирт, благодушно украденный с рабочих мест, говорили о погоде и о жизни, а
потом гомонящими потоками отправлялись в путь, к площади Революции (ныне -
Театральная), по пути подкрепляясь, поя песни, играя на музыкальных
инструментах и танцуючи и пляшучи на ходу. В те поры Змей и его друзья еще
где-то работали, тогда еще выпить с утра не стало для них рутиной (хоть и не
такой привычной, как хотелось бы), а - действительно праздником, особенно
если выпадал он не на субботу или воскресенье.
И вот вчера Змей с друзьями отправился искать удачи. Конечно, не было
прежних потоков, люди стекались жидкими струйками, а то и вообще поодиночке
- и гуртовались в колонны уже на подступах к площади. По лозунгам и горячим
речам друзья безошибочно определяли, где находятся. Вот коммунисты: воспаляя
друг друга, они кричали; причем один кричал другому то же самое, что и
другой ему кричал, но лица у них были такие, словно они спорили не на жизнь,
а на смерть. Покричав с этими людьми немного, друзья заслужили по первой
порции - в кусточках за оградой площади. В профсоюзных колоннах лица были
суровы и деловиты, но вот стоят, закрывшись спинами, будто греются у костра,
несколько мужчин; друзья вежливо протолкнулись, обнаружили искомое и,
поговорив на профсоюзные темы, удостоились и тут угощения.
Так шли они сквозь все партии и объединения, и везде их принимали за
своих. И как не принять, если Змей (к примеру), выбрав кого-нибудь
подоверчивей лицом, кричал: "Брат! И ты с нами!" И узнанный брат, хоть,
кажется, не совсем четко помнил его, наливал и Змею, и его друзьям.
И вот, получив вполне одобрительную оценку своих политических взглядов
и экономических требований, они пошли на площадь в составе пролетариев
физического, умственного и мелкотоварного труда. Но пролетарии через
пятнадцать минут соскучились и ушли в примыкающий к площади сквер. Тут было
раздолье, но безобразий не было - ввиду большого количества милиции. Друзья
потеряли счет выпитым порциям, но Змей поступал по-своему. Приняв с
благодарностью очередной стакан, говорил: "Я тут, с вашего разрешения,
приятелю..." - и шмыгал за куст, и выливал порцию в припасенную двухлитровую
пластиковую бутыль - и наполнил ее таким образом доверху.
Потом от греха подальше он увлек своих окосевших друзей, привел на
родную улицу, и они где-то поспали до вечера (это Змей смутно помнит), потом
проснулись, стали мучиться, стонать и клясть себя за жадность и предаваться
отчаянью от невозможности опохмелиться. Змей выдержал паузу и предъявил свою
бутыль. Его хлопали по плечам, по животу, по спине, его целовали. И пили до
позднего вечера; Змей не помнит, как добрался домой, но, судя по тому, что
он лежал в своей комнате, на своей постели и даже без ботинок, - как-то
добрался.
Приятные воспоминания кончились.
Мама его, Лидия Ивановна, заглянула в его комнатку (помещаются кровать,
стул и вешалка для одежды, а телевизор уже не помещается, он стоит на
подоконнике, благо в старом этом доме широкие подоконники; правда, телевизор
уже два года как сломан, зато на нем стоит ламповый радиоприемник, который
хрипло транслирует какую-то одну-единственную программу, она Змею не
нравится, но он не выключает радио, любя чувствовать жизнь - пусть и в этих
нечленораздельных звуках).
- Живой? - спросила Лидия Ивановна.
- Угу.
- Воды дать?
- Угу.
Мать принесла большую кружку воды, Змей выпил и попросил еще. Мать
принесла и сказала:
- Денег не проси: нет.
- Я знаю.
- Лежи, отлеживайся. Я к Нинке тряпки драть.
Нинка, соседка, помоложе Лидии Ивановны и поздоровее, вечерами, в
полусумерках, чтобы и видно, и не видать, собирала, стесняясь, по мусорным
бакам и возле домов разное тряпье, а иногда и в дома робко звонила, заходя
на отдаленные улицы, просила вещи ненужные, - давали. Они разрывали их с
матерью Змея на полоски и из этих полосок плели в четыре руки коврики,
которые потом кипятили со струганым мылом и мочевиной, полоскали, сушили, и
коврики получались яркие, пестрые, у двери положить - миленькое дельце.
Продавали они их дешево, но эти-то деньги и помогали им выжить, и даже с
лихвой: Нинка имела возможность кофе покупать, без которого не видела смысла
существования, а мать Змея - содержать Змея.
Змей сполз с постели, воспользовался ночной посудиной с плотной крышкой
(не любил дурных запахов), выпил еще воды, лег, глубоко вздохнул, послушал
радио и стал тяжело, муторно задремывать.
Глава третья,
из которой мы узнаем о втором герое нашего повествования, друге детства
и бывшем однокласснике Змея, имеющем школьную кличку Парфен из-за фамилии
Парфенов; он вчера тоже присутствовал на Акции Протеста, причем стоял на
трибуне, будучи работником пресс-центра при губернском аппарате, при этом
являясь нигилистом по отношению к власти, но считая, что лучший способ
дискредитировать власть - войти в нее, доводя каждым своим деянием лик
власти до абсурдной гримасы и если не добиваясь каких-то ощутимых
общественно-политических результатов, то получая хотя бы глубочайшее
моральное удовлетворение, без коего русскому интеллигенту жить невозможно, а
Парфен именно интеллигент, пусть и в первом поколении: старики родители его
живут в деревне, зато жена - потомственная интеллектуалка, зарабатывающая
репетиторством (русский язык и литература, английский язык, написание
вступительных сочинений плюс уроки хорошего тона и за особую плату -
создание будущему абитуриенту или абитуриентке имиджа, всякий раз
рассчитанного на конкретных членов приемной комиссии), сын Павел, начинающий
журналист, - тоже интеллектуал, из-за чего первопоколенчество Парфена
приобрело новое качество, ибо, по его оригиналь ной теории, до сорока лет мы
ориентируемся на образцы мозговой деятельности старших авторитетов, с сорока
же начинаем неосознанно подражать молодежи, поэтому на самом деле не мы учим
ее, а она нас.
Парфен проснулся в то же время, что и Змей, но несколько позже, часов
уже около десяти утра. Взглянув на будильник, он испугался, вскочил, побежал
умываться и бриться: на службу ему к девяти, будь она, постылая, трижды
неладна, но он за два года ни разу не опоздал! Может, сослаться на болезнь?
И только теперь он понял, что действительно болен - и очень. Болен с
похмелья. Вчера, после Акции, почувствовав двойное единство - с народом и
друг с другом, несмотря на кажущееся народу противостояние, губернское
правительство умилилось, разнежничалось - и поехало полным составом в
пригородный пансионат, где уже были накрыты столы. Парфен был горд особо: он
подготовил для губернатора такую речь, в которой каждый здравомыслящий
человек должен был увидеть косноязычие и скудоумие губернатора - недаром же
во время его выступления раздался многотысячный свист. Губернатор спросил
потом Парфена:
- А чего это они? Не понравилось, что ль?
- Наоборот! Это молодежь свистела, у них теперь принято в случае
восторга. Вы сходите на рок-концерт или дискотеку. Чем больше нравится
кто-то или что-то, тем больше свиста.
- А как ты разглядел, что только молодежь свистит?
- А старикам свистеть нечем: зубов нет!
Губернатор удовлетворенно хмыкнул, и Парфен остался доволен ответом, в
котором дурак мог бы усмотреть лесть, а умный увидел бы тонкую издевку:
свистят-то не зубами, а губами, но губернатор этого по тугомыслию не
сообразил!
(И это показывает, сколь далек уже и сам Парфен от народа, потому что
настоящего свиста без использования зубов - и пальцев! - не получится, а
так, фюфюканье простонародящегося интеллигента.)
Парфен выпивал, принимал на ушко поздравления друзей, радующихся, что
он умело подставил губернатора, и громкие похвалы остальных чиновников,
считающих, что речь была замечательная (правда, похвалы эти адресовались
губернатору, но все знали, кто ее готовил). Губернатор объявил, что в связи
с проделанной сегодня тяжелой и неурочной работой для таких-то и таких-то
департаментов (и конкретных лиц помимо этого) завтрашний день будет
считаться выходным.
Помаленьку Парфен назюзился, налимонился, нарезался, нажрался, налился
по уши, кричал, что удалится в леса и будет жить там в одиночестве;
сердобольные товарищи внесли его в автобус, а потом даже доволокли до
седьмого этажа, до дверей его квартиры, поставили у стены, нажали на кнопку
звонка и, заслышав шаги, ушли.
И вот Парфен вспомнил, что сегодня выходной, - и тут же потерял интерес
к умыванью и бритью; к горлу подступила тошнота, голова закружилась, ноги
ослабли, он поплелся к кровати и рухнул.
Вот ведь, думал он, пока я был занят необходимостью вставать, умываться
и одеваться, ничего не болело! Плохо и уязвимо устроена психика человека.
Надо учиться у природы и у тех, кто учится у нее. Недаром в книгах Кастанеды
описывается, как человек, прыгающий с камня на камень, не чувствует ни
посторонних тревог, ни физических болей, ни депрессий там каких-то и тому
подобного. Цель и сосредоточенность делают его неуязвимым. Вся жизнь должна
быть - прыжки с камня на камень над пропастью, подумал Парфен.
Тут в комнату вошла его жена, потомственная интеллектуалка Ольга.
- Что, б., е. т. м., с., п. м., х. тебе? - иронически спросила Ольга,
снабжая свою речь, как многие современные интеллектуалки, забубенным матом.
Парфен промолчал.
- Наверняка г., е. т. м., перед б. в., с., а то какую-нибудь м. и в.,
к. з., м. з., к. з.! - сказала Ольга.
Парфен на это обвинение только плечами пожал.
Он пил, в общем-то, редко, но если уж пил, то до упора, наутро всегда
хотелось опохмелиться, однако служба не позволяла. Но сегодня - свободный
день! Если б Ольги не было дома! - а она почти всегда дома, ученики к ней
сюда приходят. Впрочем, если б и не было ее дома, у него, насколько он
помнит, нет денег. Вчера заглядывал в бумажник: какая-то металлическая
мелочь...
- Оля, мне плохо, - сказал он. - У нас там было...
- Было? А кто ночью, к. з., е. т. м., встал и все в. на х. до капли, п.
м., у. к.?
- Ночью?
- Ночью.
- Мне плохо, Оля. Хотя бы бутылку пива.
- Сходи.
- У меня нет денег.
- А у меня есть? У меня, с. п., м. с., е. т. м., ни одной лишней
копейки!
И она вышла из комнаты.
Парфен подумал, что даже если б и были у него деньги или дала бы их
Ольга, он, кажется, просто не в силах одеться и дойти до ларька на углу
улицы.
Как можно быть такой жестокой к человеку, ближе которого у тебя никого
нет? - удивился он, думая про Ольгу.
Он думал и о том, что она, зарабатывая больше его, все чаще и все
безжалостней укалывает его этим, он думал, что стройность Ольги с возрастом
превратилась в костлявую худобу, а ироничность ее ума перебродила и
выродилась в язвительность.
И, думая об этом, он почувствовал себя лучше.
Это я раздражаюсь, злюсь, и выделяется адреналин, догадался Парфен.
И он начал думать и вспоминать о плохом в своей жизни, скопившемся к
этому моменту. Надо глядеть правде в глаза: он уже не любит свою жену Ольгу.
Сын Павел не уважает его, а юная жена сына Ирина совершенно не видит в нем
мужчину, как и другие с. ее возраста, е. т. м., м. п., чтоб им, б. с., х. ш.
п.!
Месяц назад Парфена бросила любовница, с которой он был телесно и
душевно счастлив три года, бросила подло, насмешливо, перейдя в похабные
руки какого-то своего ровесника из богемной среды, чтоб ей, ш. б.,
провалиться!
Короче: жизнь сделана и жить, в сущности, дальше некуда. Или продолжать
тянуть эту лямку, или все бросить к е. м. и начать все заново!
Парфен понимал, что во многом он сам виноват, но если на этом сейчас
сконцентрироваться, впадешь в окончательную немощь, и он нарочно валил вину
на жену, сына, на судьбу, на друзей и товарищей по работе, на существующий
строй, на несправедливость людей и планет, и от этого злился все больше, все
больше, и вскоре ощутил гневный прилив физической бодрости, вскочил, быстро
оделся, зашел на кухню, чтобы выпить воды, и направился к выходу.
- Ба! Ты куда это? - спросила Ольга.
- Я ухожу. Я ухожу от тебя насовсем, потому что ты мне о., е. г., с. п.
р., в. е. л., р. ш. в., ясно?
- Ты бредишь, м.? - поинтересовалась Ольга. - Прямо вот так - без
вещей?
- Да. Без всего. И никогда не вернусь, понимаешь меня?
- Понимаю, - кивнула Ольга и склонилась над книгой, готовясь к
очередному занятию.
Это окончательно вывело из себя Парфена, и он даже не воспользовался
лифтом, а по-молодому упруго сбежал по лестнице.
Было солнечно и довольно тепло.
На отрезке улицы Мичурина от Рахова до Чапаева, как вы, конечно,
знаете, есть по четной стороне только один большой девятиэтажный дом, где и
живет Парфен, остальные дома старые, одноэтажные и двухэтажные. В одном из
них, вспомнил Парфен, обитает бывший друг детства и бывший одноклассник
Змей. Парфен, встречая его, давно уже не останавливается поговорить за
жизнь, здоровается на ходу кивком головы - и дальше. Иногда взаймы даст. И
не раз давал, между прочим. Но у Змея есть совесть: набрав сумму, равную
цене двух бутылок водки, он никогда уже не просил у Парфена, как бы ему
плохо ни было.
А вот возьму и зайду, подумал Парфен. Худо мне. Зайду и скажу: бери где
хочешь, а долг отдай! Он знал, конечно, особенность отечественного, типун на
язык за это слово, менталитета, когда долг признается долгом в случае взятия
денег на хлеб, кефир ребенку, на, бери выше, мебель новую, на автомобиль, о
карточных и прочих долгах чести даже и не говоря, но деньги на выпивку
считаются взятыми как бы на святое дело - и долгом поэтому вроде и не
считаются. Но Парфену плевать! Он устал делать поправки на менталитет - это
во-первых. И он сам такой же народ, как и весь народ, - это во-вторых,
поэтому деньги потребует не просто так, а для святого же дела - для
опохмелки!
Он решительно свернул во двор и поднялся по черному ходу, зная, что с
этой стороны дверь в квартиру Змея всегда открыта.
Глава четвертая,
где перед нами предстает третий герой этой истории, человек по фамилии
Свинцитский, имеющий, будучи разносторонним человеком, сразу несколько
кличек: Свин (по фамилии), Хухарь (потому что в школьной столовой с набитым
ртом сказал: "Это не хлеб, а хухарь хахой-то!") и - Писатель, из-за
профессии, потому что он действительно писатель, но кличку получил, когда
еще не был писателем: учительница химии однажды отобрала у него тетрадь со
словами: "Чего ты там все пишешь, писатель?" - а писал он продолжение
истории открытия Южного полюса, в которой Роберт Скотт не погибал, а
достигал полюса - и даже раньше Амундсена за счет смещения времени; класс
захохотал, тыча пальцами и крича: "Писатель!" - потому что писатель смешная
ведь профессия для детей, а учительница не знала, что угадала судьбу
Свинцитского, он выучился в Москве в Литературном институте на прозаика, но
в столице не прижился, вернулся в родной Саратов, преподавал в университете,
служил в Приволжском книжном издательстве, а потом, в рыночные времена,
нашел твердый заработок: сочинял для крупных издательств детективные,
любовные, фантастические и другие потребные издателям романы, которые
выпускались под чужими именами, подчас весьма популярными на книжном рынке
массовой литературы, для души же и вечности Свинцитский пишет настоящие
романы, художественные, но пока безуспешно: издательства коммерческие видят
в них переизбыток художественности, издательства престижно-элитарные
(которых практически нет) нагло - и наверняка не читая! - обвиняют,
наоборот, в недостатке художественности, толстые журналы ведут себя странно:
из "Нового мира" пришел ответ: "Хотелось бы чего-то такого же, но другими
словами", а из "Знамени": "Хотелось бы такими же словами, но чего-то
другого"; при этом жена Свинцитского Иоланта (это ее настоящее имя, даденное
ей отцом-железнодорожником, тендеровщиком, любившим классическую музыку, но
не слухом, а воображением, потому что он признавался, что в производственном
шуме ему слышатся скрипки и флейты, но потом стало, видимо, слышаться что-то
иное: на глазах многих людей он крикнул кому-то: "Иду!" - и шагнул с крыши
вагона в пустоту, наполненную рельсами, шпалами, гравием и другими
убийственно жесткими предметами), - так вот, Иоланта, или по-домашнему Иола,
верит в Свинцитского и велит верить детям, близнецам Люде и Оле, и те верили
до пятнадцати лет, а потом перестали, потому что бросили к этому возрасту
верить во что бы то ни было на свете вообще, и Иоланта осталась одна в своей
вере, так как уже и сам Свинцитский давно не верит в себя и уговаривает жену
довольствоваться заработком, который дают романы-поделки, но она, едва он
выполнит и сдаст подневольный заказ, тут же спрашивает, как продвигается
очередной художественный текст, с таким нетерпением и предвкушением, что у
Свинцитского слезы в душе наворачиваются, и он, случается, не выдерживает и
запивает на несколько дней, после чего тяжко мучается и морально, и
физически.
Писатель проснулся в то же время, что Змей и Парфен, но еще позже:
около одиннадцати. Верней, он очнулся первый раз часов в шесть, открыл
глаза, испугался жизни и себя в ней и тут же зажмурился и постарался опять
заснуть, что ему не сразу, но удалось. Вторичное пробуждение облегчения не
принесло: он понял, что у него не просто похмелье, а похмелье запойное,
непереносимое, когда не столько боли физические мучают, а вся душа горит и
требует.
Тенью мелькнула Иола.
Он шевельнул головой, чтобы жена поняла, что он не спит.
Она поняла и вошла.
- Я бы помогла, - сказала Иола. - Но ты же знаешь, у нас пусто.
Он знал. Деньги за последний эротический триллер потрачены две недели
назад, а новый заказ еще не выполнен, Иолу же, служащую в городской детской
библиотеке, отправили в неоплачиваемый отпуск. Если что-то и перепадает, то
тратится на пропитание и на девические потребности Люды и Оли.
- И у соседей у всех назанимала, - сказала Иола.
Писателю и так было худо, но от страдающего лица жены сделалось еще
хуже.
- Успокойся, - сказал он. - Отлежусь.
- Резко обрывать нельзя, - сказала Иола, - я читала об этом. Это просто
опасно.
- Я спился из-за твоей заботливости, - обвинил Писатель.
- Что ты говоришь?!
- А то! Нормальная жена мужа похмельного ругает и на него плюет:
сдохнет так сдохнет! Он пугается и бросает пить. А ты мне не даешь
испугаться, я на тебя надеюсь - и поэтому пить не бросаю.
- Ты хочешь, чтобы я на тебя плюнула?
- Давно пора! - ответил Писатель не то, что думал, а то, что захотелось
вдруг произнести. - Нашла бы нормального человека с нормальным заработком, с
нормальным характером! - сказал Писатель, унижая себя, будучи на самом деле
нормальным человеком с вполне нормальными характером и заработком.
- Я подумаю! - сказала Иола и вышла из комнаты.
- Вот и прекрасно! Вот и замечательно!
Писатель тяжело встал с кушетки, на которой уснул вчера не раздеваясь.
Поводов пить минувшим днем у него не было. Он сидел и писал допоздна
художественный текст - и был счастлив. Он дописал главу, закончив ее ловким
закругленным словом, отложил рукопись в сторону, потянулся - и понял, что
хочет выпить. Дело в том, что Писатель никогда не начинал пить с горя, или в
состоянии уныния, или в случае неудачи: все жизненные тяготы он переносил с
трезвой головой. Но минуты счастья и полного душевного благополучия, минуты
радости и покоя были невыносимы для него. Он мог, например, идти в осеннем
парке, смотреть на желтые листья, бесшумно падающие в молчаливую темную воду
пруда, а потом взглянуть на бледно-голубое, дымчато-ясное небо - и вдруг
накатывало ощущение непереносимого счастья, настолько непереносимого, что он
просто-напросто боялся с ума сойти. И вот, чтобы не сойти с ума от
переполненности жизнью, он и запивал.
Так и вчера: он знал точно, что счастлив, и это его испугало, он даже
ощутил под черепной коробкой какое-то шевеление, словно мозговые извилины,
подобно клубку червей, пришли в движение - и сейчас перепутаются и завяжутся
в такой тугой узел, какой никаким врачам не развязать!
Он начал рыться по своим карманам, по кошелькам, ящичкам стола, обыскал
свою куртку и плащ жены - и наскреб сумму, которой ему хватило на бутылку
водки и бутылку вина. Купив это в круглосуточном магазинчике, он торопливо
стал пить. Водка кончилась, дав ему лишь первый хороший, задумчивый хмель.
Но вино подействовало на удивление сильнее, он начал раскисать - и совсем
раскис, и уже прищуривал глаз, чтоб не двоилось изображение, и покачивался
перед недопитой бутылкой, решая, допить или оставить на утро. Пьяный ум
рекомендовал оставить, но пьяная душа плевать хотела на ум, и Писатель допил
остатки из горлышка, тут же повалившись на пол, а потом ползком, ползком -
до кушетки...
Эти остатки, горько подумал он, сейчас спасли бы меня.
С отвращением закурив, Писатель подошел к окну.
И увидел, как по улице, сунув руки в карманы и ссутулившись, поспешает
Парфен, как он сворачивает в ту подворотню, где Змей живет.
Моментально вникнув в суть ситуации, Писатель, не сказав ничего Иоле,
вышел из дома.
Глава пятая,
в которой наши герои решают, как им быть.
И вот они сидели втроем и молчали. Верней, сидел Парфен - на
единственном стуле, сидел и Писатель - в ногах у Змея, а Змей - лежал.
Мучительность проблемы заключалась в том, что Парфен нашарил у себя в
кармане три рубля мелочью. На эти деньги можно было бы пойти и выпить в
распивочном отделе магазина, что на углу Чапаева и Ульяновской, семьдесят
пять граммов водки. Но это - одному, а они чувствовали теперь
ответственность друг перед другом.
- Обхохочешься, - сказал Змей. - Самое дешевое пиво - четыре рубля.
Рубля не хватает на бутылку! Ведь надо-то по глотку всего!
Парфен и Писатель молча согласились. Нет, конечно, глоток этот оживит
не более чем на полчаса, но они знали, что полчаса им хватит, чтобы
предпринять какие-то дальнейшие действия. Ибо в похмелье, да и в любой
совместной выпивке, самое важное - начать. А потом как-то само собой
получается, опытом проверено: появляются откуда-то люди с деньгами, вино,
водка, пиво - словно первые эти крохи есть смазка для двери, распахивающейся
в совсем другой мир, где нет проблем и мучений, где приятные неожиданности
ждут тебя за каждым углом!
- "Чероки", - сказал непонятное слово Парфен, глядя за окно.
- Чего? - спросил Змей.
- Джип "чероки", - пояснил Парфен. - Машина Больного. Стоит у дома.
Значит, Больной дома.
- Голый номер, - сказал Змей.
Больной не был больным, просто маленького Сашу Гурьева спросили:
"Почему такой толстый?" - и он надул губы и ответил: "Я не толстый, я
больной!" - хотя был абсолютно здоров. Так он и получил кличку. Само собой,
вслух ее никто не произносит теперь: Больной стал богат, ни с кем из друзей
детства и соседей давно не знается и вообще доживает здесь последние месяцы,
потому что достраивает особняк на ближней окраине города.
- Почему голый номер? - спросил Писатель Змея. - Ты у него брал взаймы?
- Нет.
- А другие?
- Нет. Ясно, что не даст.
- Да почему же ясно? Никто не пробовал, а ясно! Вот мы сейчас пойдем к
нему все трое и спросим рубль! Мы придем радужными призраками детства, и он
умилится!
- Если в рабочий день у него машина стоит, значит, он вчера тоже пил, а
сегодня болеет, - сказал Змей, знающий такие вещи. - С ним редко, но бывает.
- Наверно, поправляется сейчас? - с надеждой спросил Писатель.
- Никогда. Боится запоя. Лежит и перемогается.
- Тогда он не даст, - сказал Парфен. - Если он мучается, он злой. Чтобы
и другим плохо было. Он не даст.
- Отнюдь! - поднял палец Писатель, почувствовавший вдруг прилив
бодрости и фантазии. - С похмелья человека мучают кроме страданий физических
- какие еще? Его мучают угрызения совести. Стыд.
- Это Больного-то? - засомневался Змей.
- А чем Больной хуже других? - задал Писатель гуманистический вопрос. -
Моральное похмелье после выпивки, я уверен, терзает даже убийц и
насильников. Пусть ему стыдно не перед людьми, близкими и далекими, но ему
обязательно стыдно перед тем единственным, что он уважает, ценит и любит, -
перед собственным организмом. Да, Больной злится. На жену, на детей, на весь
свет. Но и моральное страдание нельзя не учитывать. И вот приходим мы - за
рублем. И он понимает, что у него есть возможность сделать добро, он вдруг
вспоминает, что добро - это хорошо, что за него воздастся, благодеяние для
похмельной души подобно рассолу для похмельного тела, и он даст нам рубль.
- Нет, - сказал Парфен не столько от сомнения, сколько от привычки
оппонировать и быть пессимистом. - Ты не прав. Он стал богатым, заносчивым.
Недавно он проехал мимо меня и обрызгал грязью. Мы придем и застанем его
больным, жалким. Ему это будет неприятно. И он не даст рубля.
- Допустим, я приму твою версию! - воскликнул Писатель. - На самом деле
я не принимаю ее, но, допустим, принял. Да, он жалок, болен. Но то, что к
нему придут люди еще более жалкие, его утешит. И он даст рубль!
- Между прочим, - сказал Парфен, - просьба о рубле может быть им
воспринята как насмешка! Он подумает, что мы считаем его таким жлобом, что
не решаемся просить больше. И не даст рубля!
... ... ... Продолжение "День денег" Вы можете прочитать здесь Читать целиком |