Домбровский, Юрий - Домбровский - Рассказы об огне и глинеПроза и поэзия >> Русская современная проза >> См. также >> Домбровский, Юрий Читать целиком Юрий Домбровский. Рассказы об огне и глине
----------------------------------------------------------------------------
Собрание сочинений в шести томах. Т. 3.
М., "Терра", 1992.
OCR Бычков М.Н.
----------------------------------------------------------------------------
Главы из романа
Прежде всего о тех трудностях, которые ожидают каждого, кто захочет
создать беллетристическое произведение о Добролюбове. Задача эта не
равнозначна для литературоведа и писателя. Написать монографию или хорошее
исследование о литературной и общественной деятельности великого критика -
задача отнюдь не из самых трудных: таких книг уже существует с полсотни, и
количество их стремительно растет от юбилея к юбилею. Написал Добролюбов
достаточно, в своих сочинениях выложился почти исчерпывающе, а так как
обходить цензуру он умел и что хотел провести, то так или иначе проводил
всегда, то и спорить о его взглядах не приходится. Тут действительно
литературоведы поработали хорошо, и общественно-политические взгляды
Добролюбова тайны не оставляют. Но совсем иначе будет обстоять дело, как
только захочешь коснуться его реальной биографии. Тут все время придется
двигаться по сплошным белым пятнам, и захватывают эти белые пятна не мелочи,
какие-нибудь окраины биографии, а именно наиболее важные, этапные моменты
жизни. Короче, мы отлично знаем, что Добролюбов писал, но что он кроме этого
делал, это мы знаем и угадываем крайне плохо. И вот тут идут вопросы,
вопросы, вопросы.
Самый первый и, пожалуй, самый важный для нас вопрос (ведь книга
входит-то в серию "Пламенные революционеры"): участвовал ли Николай
Александрович непосредственно в революционном движении 60-х годов? Что
участвовал, то об этом спору нет, - но как, где, в качестве кого? Входил ли
в подполье, писал ли революционные прокламации, выполнял ли отдельные
поручения? Об этом можно только догадываться.
И вот исследователи догадываются.
"Многочисленные косвенные данные позволяют утверждать, что на рубеже
60-х годов в России начинала складываться такая организация. Ее ядром был
руководящий кружок "Современника" во главе с Добролюбовым и Чернышевским"
(В. Жданов).
Сказано, конечно, очень категорично, но ведь это все-таки не больше,
чем общий, логический вывод из ряда мелких косвенных данных. Ни одного
прямого факта у нас нет. Члены редакции "Современника" были очень осторожные
люди.
Далее. Один из наиболее близких друзей Добролюбова и видный сотрудник
"Современника" поэт М. Л. Михайлов напечатал и распространил две прокламации
с прямым призывом к революции. А что же Добролюбов? "Конечно, Добролюбов не
мог не знать об этой стороне деятельности Михайлова", - замечает тот же В.
Жданов, но тут же в скобках и оговаривается: "Прямых сведений об их
подпольной связи не сохранилось". И так повсюду. Нет, не сохранилось, надо
полагать, не мог не участвовать, не мог не знать - эти оговорки и в скобках
и без них сопровождают всю жизнь Добролюбова вплоть до могилы.
Последняя страница дошедшего до нас фрагмента дневника 1859 года
обрывается фразой: "Мало нас... Если и семеро, то составляет одну миллионную
часть русского народонаселения. Но я убежден, что скоро нас прибудет..." И
все. Остальное уничтожено. Опять приходится гадать. Впрочем, тут уже
расшифровка трех заглавных букв строчкой выше сразу объясняет все.
Оказывается, в семерку эту входят "Ч, О да С" - Чернышевский, Обручев,
Сераковский. Обручева арестовали через два года, Чернышевского еще через
год, Сераковский погиб позже всех, в 1863 году. Итак, из четырех названных
Добролюбовым ушел только один он, и то только потому, что смерть
поторопилась. И, конечно, совершенно недаром Добролюбов еще за год до этого
писал: "Уж я хотел было обратиться из явной полиции в тайную, которая должна
меня знать несколько лучше", И тут опять же те же таинственные скобки,
заполнить которые мы при нашем теперешнем состоянии знания о революционном
подполье не можем. И вот новая, странность: никаких материалов о Добролюбове
в архиве III отделения не обнаружено: уничтожить их было некому - так
неужели же он и впрямь был таким гениальным конспиратором? И еще новые
вопросы. Вопрос о знаменитом "письме из провинции", появившемся 1 марта 1860
года в "Колоколе", Оно, конечно, безымянное. Его автора искали М. К. Лемке,
М. Н. Покровский, Г. О. Берлинер, Ю. М. Стеклов, а в последнее время - С. А.
Рейсер, М. В. Нечкина, Б, Л, Козьмин, Э. Л. Ефименко: сначала авторство
Чернышевского считалось почти доказанным, потом оно сильно заколебалось, и
сейчас в наиболее сильном "подозрении" оказывается Добролюбов. Да, это,
видимо, он наставлял Герцена: "К топору зовите Русь!" Это голос его
дневников и писем.
Вопрос о том, как следует понять такие строки, произнесенные над свежей
могилой: "Там (в Италии) ... он весь погрузился в ту кипучую деятельность,
которой тогда жила соединившаяся Италия, познакомился со всеми тамошними
деятелями, принимал живое участие в их делах и прениях, несколько раз
проезжал Италию из конца в конец". Это из некролога, помещенного в журнале
"Время" Ф. Достоевского и приписываемого ему самому. За этими строками
скрывается, видимо, чрезвычайно многое, И снова приходится гадать и гадать.
Не по собственному же только побуждению (от своего же имени) Добролюбов
несколько раз пересекал Италию (кому бы в Риме в то время вдруг понадобился
этот неизвестный больной русский?). И в какую "кипучую деятельность" он,
никому не известный чужестранец, мог погрузиться? Это было по плечу
профессиональному революционеру Оводу, но больному литератору, автору
критических статей... Или он имел какие-то чрезвычайные полномочия? Так от
кого же? Вот мы опять видим самый кончик нитки из клубка, который никак не
разматывается. А он, верно, и полномочия имел и поручения какие-то выполнял.
Это снова подтвердил через сорок лет один из воспоминателей (Д. П.
Сильчевский). "Его политическая деятельность в Италии в 1861 году (когда
итальянцы, руководимые Мадзини и Гарибальди, стремились к окончательному
объединению и захвату Рима и Италии) у нас и доныне остается неизвестной".
"У нас" - не следует ли из этого, что в Италии знали больше? Это написано в
1901 году, но скобки, в которые заключены имена двух великих республиканцев
Италии, и до сих пор не раскрыты. Но не значат ли они, что Добролюбов был
знаком с обоими вождями объединенной Италии? Этого нельзя исключить, но и
доказать пока тоже невозможно.
И еще вопрос не менее важный. Что значит такая беглая фраза Н.
Серно-Соловьевича, адресованная Герцену: "А поездка Добролюбова и ваши
взаимные отношения во время его пребывания?" Об этой поездке к Герцену мы
ровно ничего не знаем, как и о дальнейших встречах. Так неужели это просто
риторический вопрос? Думается, что безусловно нет.
Сотрудник "Современника", один из организаторов "Земли и воли",
арестованный в один день с Чернышевским и погибший через четыре года в
Сибири, - Николай Александрович Серно-Соловьевич знал чрезвычайно много и
слов на ветер, конечно, не бросал. Так, значит, были такие отношения?
(Вспомним "К топору зовите Русь".) Но как, где, в какую форму они вылились?
К чему привели? Что значит слово "взаимные"? Не является ли это ключом к
последующему, итальянскому периоду жизни Добролюбова, и не от Герцена ли он
приехал к Гарибальди? Тогда становится ясным многое.
Все эти вопросы касаются той части, которая входит в понятие "Пламенный
революционер Н. А. Добролюбов".
Однако и личная жизнь Николая Александровича в огромной части утаена от
нас точно так же, хотя и по другим причинам.
"Жизнь Добролюбова внешними событиями не богата. В ней нет ничего
такого, что бросалось бы в глаза своей яркостью, что привлекало бы внимание
необычностью событий и положений. Учился, четыре года сотрудничал в
"Современнике" и умер. Умер в такие молодые годы, когда многие только еще
начинают жить" - так начинается вступительная статья В. Полянского к первому
полному изданию "Дневника" (1931 г.). А о самом этом "Дневнике" говорится
так: "Дневник", как и письма Добролюбова, не затрагивает многих, даже
основных моментов его жизни". К сожалению, с этим не поспоришь; это
действительно так. В том виде, в каком "Дневник" дошел до нас, он
представляет из себя груду обрывков, разрозненных листков, тетрадок с
выдранными листами. Над ним, видимо, поработало много рук. Кое-что слишком
уж интимное уничтожил еще Чернышевский. Но ведь странным образом пропали
даже те части дневника, которые как будто пропасть никак не могли. - Ведь
только совершенно случайно, из донесения полицейского агента, мы узнаем, что
дневник Добролюбов вел всю жизнь. Вот что сообщает агент: "Чернышевский
вынул из кармана тетрадку и сказал: "Вот, господа, дневник покойного,
найденный мной в числе его бумаг. Он разделяется на две части... до отъезда
за границу и на записанное после его возвращения. Из этого дневника я прочту
вам некоторые заметки, из которых вы ясно увидите причину его смерти". И вот
эта "душераздирающая" тетрадка" (так назвал ее Панаев) пропала бесследно.
Как это могло случиться? При каких обстоятельствах? Кто в этом повинен? Ведь
даже если бы она была забрана с бумагами Чернышевского, то и то бы
сохранилась в каких-то архивах. А просто уничтожить тетрадки никто из
редакции "Современника", конечно, не мог. Да если бы что-то подобное и было,
Чернышевский когда-нибудь бы да обмолвился об этом в каких-нибудь своих
письмах и разговорах. Итак, можно допустить, что когда-нибудь этот бесценный
документ окажется в руках исследователя. И тогда все последние годы жизни
Добролюбова, его встречи с Герценом, непонятный заезд в Прагу, "кипучая
деятельность" в Италии выйдут из той непроницаемой тьмы, в которую они
погружены по сегодняшний день.
Кроме того, существует еще одно обстоятельство. "Надо ясно представить,
- пишет С. Рейсер, - что современный читатель Добролюбова не знал. Ни разу
при его жизни его именем не была подписана ни одна из появившихся в печати
работ... Мало кто знал, что полтора десятка псевдонимов прикрывает одно
лицо". (Псевдонимов было даже значительно больше - так, Масанов {Масанов И.
Ф. Словарь псевдонимов, т. I-V. М., 1956-1960.} их насчитывает 25.) Здесь,
конечно, дело не только в чисто практических соображениях, которые могли
быть у редакции "Современника", но и в самом характере Добролюбова. Он
болезненно ненавидел всякую публичность, и личный мир его был наглухо
захлопнут для всех (вот почему еще совершенно бесценен для нас его дневник,
неожиданно столь искренний и беспощадный к себе. "Я не знаю в литературе
дневников ни одного столь откровенного", - написал при его публикации в 1909
году С. А. Венгеров). Добролюбов не располагал к расспросам, в этом
отношении почти комически звучит такое признание Чернышевского: "Добролюбова
я любил как сына. Но что делает Добролюбов, кроме того, что он пишет, я не
знал. Пока... разного рода поручения не оказались слившимися в одно
поручение: "Вот там-то живет такая девушка" и т. д. в этом вкусе. Я разинул
рот. Ничего подобного в жизни Добролюбова я не предполагал". Ну, положим,
таков Чернышевский. Но вот человек совсем другого темперамента -
эмоциональный, горячий, впечатлительный. "Я сейчас был у Добролюбова, -
корил Чернышевского Некрасов, - я не воображал, как он живет. Так жить
нельзя, Положим, вы сами не умеете ни за что взяться, но хоть сказали бы вы
мне". Таковы были отношения Добролюбова с наиболее близкими ему людьми, так
что же говорить о других? О родственниках, с которыми он не был близок, о
знакомых, которых он не любил, о друзьях, с которыми он раздружился. Читаешь
их воспоминания, любовно собранные в толстый том, и видишь, что ничего эти
люди в интимном Добролюбове так и не поняли. Цельного образа не
складывается. И не потому, что эти воспоминания противоречивы и очень уж
недостаточны (это-то само собой), а просто потому, что никто из окружающих
так и не смог проникнуть в эту душу.
Остается еще примерно до шестисот печатных листов прозы и стихов. Но
ведь это бесценный материал только для исследователя, а никак не для
писателя. Из собрания сочинений никакого романа никогда не выкроишь, хотя
оно и необходимый фон, на котором все происходит, причина того, что я
обращаюсь именно к этому, а не к другому образу. Словом, оно конечная цель
моего произведения, его тональность и характер, но ни в коем случае не сама
художественная ткань.
Так как же тогда писать про этого человека? И вообще выполнима ли эта
задача? Мне кажется, что писать можно. Надо только взять Добролюбова не
самого по себе, а как один из великих характеров эпохи. Ведь при всей
неясности и пунктирности добролюбовской биографии, ни в коем случае нельзя
сказать, что его личность была неясна, расплывчата или противоречива. Это
цельный характер, у него ясная и четкая типология - короче, это типичный
шестидесятник, и тут слова "великий революционный демократ" являются очень
точным определением. Добролюбов мог существовать только в тесном
соприкосновении с эпохой, вне революционного движения 60-х годов и даже
более узко - вне круга "Современника" его вообще представить невозможно.
Просто тогда жил бы и сотрудничал в журналах молодой талантливый филолог Н.
Добролюбов; ни в коем случае не (господин) Лайбов или Л-ов, произведения
которого будоражили всю молодую Россию, Если посмотреть на писательскую
задачу с этой стороны, то литературное наследство Добролюбова, не переставая
быть памятником эпохи, обретет характер "человеческого документа", т. е.
превратится в отпечаток личности и характера. А с таким документом, конечно,
писателю уже есть что делать.
Итак, исходя из всего сказанного, я предложил бы редакции не просто
роман, а роман-поиск. Я построил бы его так: герой открывается перед
исследователем постепенно. Я даже думаю, что исследователей в романе должно
быть двое- ученый старой школы, роющийся в книгохранилищах и извлекающий из
архивной пыли все новые и новые документы, и его ученик, молодой историк
нашей формации. Этот умеет не только найти и сопоставить документы с уже
известными, но и заставить их заговорить или заспорить друг с другом, А так
как речь пойдет не столько о явной, сколько о тайной жизни героя, о его
подпольной деятельности, то поиски ученого будут связаны со своеобразным
расследованием, с допросами давно умерших, с разработками разных версий, с
выяснением психологических возможностей. Исследователь сам пишет, и у него
получается целое повествование, не всегда и не по всем пунктам научно
доказанное, но всегда вероятное и художественно убедительное. В некоторых
случаях, перебирая разные версии, исследователь представляет читателю два
или три варианта событий и подсказывает наиболее возможный.
Таким образом, получается довольно широкая картина эпохи и людей, ее
населяющих.
...Когда творец создал Адама, все
духи Земли склонились перед ним,
кроме Демона Иблиса, созданного из
чистого огня.
Изречение из Корана
Я - из огня, Адам - из мертвой глины,
И ты велишь мне пред Адамом пасть!
Что ж, сей в огонь листву
сухой
маслины.
Смиряй листвой его живую страсть!
О, не смиришь! Я только выше вскину
Свой стяг. Смотри: уж твой Адам
Охвачен мной! Я выжгу эту глину,
Я, как гончар, закал и звук ей дам.
Иван Бунин
Глава первая
ПРОПАЛА БУРАЯ КОРОВА
А была она стельная и молока давала много, хватало не только на всю их
семью (а всех Добролюбовых было, не считая работницы, няньки и дворника,
десять душ), но еще и оставалось на продажу жильцам. Заплатили за эту корову
на базаре сорок рублей ассигнациями (тринадцать с полтиной серебром). То,
что этакая корова внезапно так глупо пропала, было, конечно, большой
утратой, но в конце концов не несчастьем же. И вот однако же даже тогда,
когда Николай стал критиком Н. Лайбовым (это его первый псевдоним, а всего
их было 37), и номера "Современника" с его статьями рвали из рук, - изо всех
дней своей юности он чаще и больше всего вспоминал именно вот этот.
Об нем он и сейчас рассказывал своей собеседнице.
Она сидела рядом на стуле, он лежал на диване и говорил. Доктор
разрешил ему сегодня встать, пройти по комнатам и посидеть у открытого окна.
В Петербурге стояли сухие, очень ясные августовские дни. Чахоточные в эти
дни, даже и столь же безнадежные, как он, оживают и чувствуют себя почти
здоровыми. "Ему уже ничто не может повредить", - сказал доктор в соседней
комнате Некрасову, и тот отошел и закусил губу - человек он был жесткий,
малочувствительный и к слезам не склонный. А та, что сидела над умирающим
критиком Лайбовым, та и не могла плакать. Она сидела, потупив голову,
вышивала что-то мелкое голубым бисером и слушала. Говорил Добролюбов
медленно, вдумываясь в каждое слово. И трудно было понять, отчего иногда
что-то в нем содрогалось - от болезни или воспоминаний. Итак, стоял тогда
канун нового 1862 года (значит, это случилось 9 лет тому назад, поняла она).
Он уже совсем собрался идти к Лаврскому и даже надел шинель, как вдруг в
комнату вошла матушка и сказала:
- Сбежала со двора Буренка! - лицо у нее словно улыбалось, а глаза были
красные, с воспаленными подглазьями.
Он скинул шинель. Надо было что-то сейчас же делать. Он был старшим:
через несколько дней ему должно исполниться 16 лет. На нем после отца лежал
ответ за дом. Таков был неписаный закон семьи, и он его принимал и выполнял
свято, - но что же можно сейчас сделать? Виновата раззява работница Аксинья
- позабыла закрыть хлев, а дворник тоже не запер ворота, вот корова и ушла.
А когда скотина уходит на Новый год - это всегда очень, очень нехорошая
примета, и отец (несмотря на свой священнический сан, был он суеверен),
конечно, очень будет расстроен. Это Николай сразу понял.
Ходили, искали, кликали. Она не отзывалась. Соседи и жильцы тоже ничего
не знали. Значит, уже и не придет. Он сидел и думал об этом, как вдруг вошел
отец. Он все еще был в рясе, значит, пришел из собора.
- Пропала корова, дети будут без молока, - объявил отец.
- Я знаю, папаша, - ответил он покорно и виновато.
Отец сел против него, постукал пальцем по столу и печально, хотя и
безгневно сказал:
- Да, ты знаешь и ничего не делаешь. Ты искал ее?
- Весь дом искал, - ответил он.
- А ты нет. В этом и все дело. Отец вздохнул и как бы в каком-то
тяжелом раздумье покачал головой.
- Ты что, я вижу, уже собрался куда-то?
- Да нет, я просто... - и больше у него ничего не нашлось. Перед отцом
он всегда робел. А тот все сидел, все постукивал и постукивал пальцами по
столу и говорил:
- ...а что это значит? Сбежала корова - это значит, что семья останется
без молока, раз; пропадут сорок рублей, два; да еще сорок придется потратить
на новую, три; итого восемьдесят рублей. Великие деньги! Где их взять? От
жильцов чистого дохода остается в год сто тридцать рублей, остальное уходит
на выплату процентов в строительную контору. Дом-то все еще не наш, но ты и
об этом не думаешь.
Надо было молчать. Только молчать. Сидеть, опустив голову, и молчать.
Ничем не выдать, сколь мучительны и бесполезны подобные отцовские поучения.
Ведь отец просто изливал на сыне свое настроение - у него опять не сладилось
что-то на службе. Утром он получил замечание от преосвященного Иеремии и
пришел домой сердитый и расстроенный. Было бы, конечно, что и возразить
епископу, но до этого Александр Иванович не доходил никогда. Всю горечь,
весь оцет и желчь он уносил с собой и выплескивал дома на жену и сына. А
потом гремел с церковного амвона. Все знали, что Александр Иванович -
настоятель Верхоприходской церкви - гневлив и запальчив. А во гневе
несдержан и велеречив. Проповеди в часы гнева он читал громовые. От них
обмирал весь приход - так что благодарность от духовного начальства "за
особые труды и тщание в сочинении проповедей" он получал не зазря.
А сейчас он был иным. Скорбным и тихим. Он взглянул на сына, который
всегда был перед ним в чем-нибудь да виноват, встал, прошелся по комнате,
заглянул в окно - не идет ли жена (пропала корова, а она ушла с детьми
куда-то в гости, но с ней еще будет тоже хороший разговор), и, отходя от
окна, сказал тихо и ровно:
- Пока я жив, и дом будет стоять, а умру, куда вы все денетесь? Вы же с
голоду помрете. Тут Николай и осмелился.
- А я, батюшка? - спросил он и сразу понял, что ляпнул страшную
глупость. Он как бы уже принял смерть отца, согласился с ней, обдумал ее со
всех сторон.
Отца передернуло, но сейчас же он пересилил себя. Гнев у него сегодня
был не кипучий, не деятельный, а скорбный и тихий, философский. Он быстро
перешел к другому стулу и осторожно опустился на него.
- А ты негодяй, - сказал он очень просто. - Я надрываюсь для вас из
последних сил, а тебе и дела до этого никакого нет. Ты ж никого не любишь и
отца первого, так? Вот пропала корова - значит, давай, отец, выкладывай еще
восемьдесят рублей, бери где хочешь, мне до этого дела нет, так? - Николай
молчал. - Ну, так?
Он не знал, что ответить. Возражать отцу было нельзя, но и согласиться
с этим - не любишь отца, тебе ни до чего дела нет - тоже было невозможно,
поэтому он только ниже опустил покорную и всегда виноватую голову.
- Вот видишь, ты молчишь, прячешь глаза, потому что тебе просто нечего
сказать. Так?
Он опять смолчал.
- Но и это не главное. Главное, что ты дурак. Так?
Вот с этим нужно было согласиться.
- Так, - ответил он.
- Вот! Хорошо, что ты это сознаешь! Хотя нет, не сознаешь, конечно, а
только опять хитришь отца. Но все равно ты дурак. Если бы не был дурак, то
сейчас бегал бы и искал корову. Полиции заявил бы. Но ты дурак, и ничего
путного из тебя не выйдет. Ты учен, не спорю. Сочинения всякие хорошие
пишешь, но это все вздор. Ты ленивый и нерадивый. Пропала корова, а ты
собрался куда-то бежать. Все вы на меня надеетесь. Я ведь уже недолго
проживу. Да уж скорее бы, скорее! Надоело все, ох, как надоело! Лучше уж
пятаки на глаза и в яму, чем так-то! Ну что, не так?
У него ничего не было заготовлено, и он сказал:
- Так-с.
Отца снова передернуло.
- Вот то и обидно, что все ты знаешь, а притворяешься. Вот поэтому меня
ничего не свете не радует, нигде не нахожу себе никакого отдыха. Подлецы вы
все. Весь мир подлец. Я умру, и никто ни в чем вам не поможет, даже пальцем
не пошевельнет - зачем вы кому-то? Так?
- Так-с, - ответил он почти искренне. Это он уже научился понимать.
- Хило-гнило, хило-гнило, - сказал отец горько и насмешливо. -
Считаешься умным, а тут, - он указал ему на голову, - пусто! Ветер там! Нет,
надо уметь жить! Деньги надо уметь зарабатывать, а это не просто, ох, как
это не просто! Вот ты пишешь о том, о сем, о ярмарке, о погоде, а Александр
Иванович тебя что-то не печатает. Что же он тебя не печатает? В нашем доме
живет, ты у него книги берешь, с дочками и женой на масленице катаешься, а
он тебя что-то не печатает. Что же так? Или это тоже не так?
Александр Иванович Щепотьев, верно, жил в их доме, был чиновником
особых поручений при губернаторе и редактировал "Нижегородские губернские
ведомости". Он заказывал Николаю статьи в городскую хронику, брал их, читал,
держал, но ничего не печатал. Тут отец был прав.
- Вот в этом-то и дело, хило-гнило, хило-гнило. Ты думаешь, сел за
стол, сочинил какую-то там чепуху или стишок сложил, отнес их в газету, и
все? И пожалуйста, пачка ассигнаций! Нет, сын, не так! Совсем не так! Надо
поработать, и не перышком, нет! А вот головкой, семь потов с себя согнать, а
потом и получишь. Бумажечку к бумажечке - вот так, - отец потер пальцами, -
деньги он любил и счет им знал. - Вот так, а не этак, как думаешь. Так?
- Так-с, - ответил он.
- И вот тебе пример. Пропала корова, а ты... - отец встал и пошел по
комнате.
Вбежала мать, как была в шубе, в снежинках, только без платка, и
сказала, задыхаясь:
- Привели корову.
- Как? - отец остановился так внезапно, что даже пошатнулся на месте. У
него было перекошенное лицо человека, налетевшего лбом на забор. Он постоял
и вдруг покраснел, рассердился по-настоящему деятельным, порывчатым,
привычным гневом, махнул рукой и вышел из комнаты.
В тот день Николай записал в дневнике:
"Когда папаша говорил, я не смел, не мог произнести ни одного слова. Я
бы нашелся, что сказать, но у меня недоставало духу говорить! Не понимаю,
что это такое... не так, не так надо со мной говорить и обращаться, чтобы
достигнуть того, что он хочет. Нужно прежде разрушить эту робость, смирить
эту недоверчивость. Впрочем, что винить папашу? Я виноват один. Я причиной
этого. Должно быть, я горд и из этого источника происходит мой гадкий
характер... Однако чудный денек. Все так встречают Новый год? Не правда ли?
Можно повеселиться".
Дом отца стоял высоко над городом у самой Волги на откосе Лыковой
дамбы, на Дворянской улице. Это был прекрасный - один из лучших домов в
городе, белый, трехэтажный, с флигелями и службами. Его ничего не заслоняло,
и в ясный солнечный день он блистал так, что на него было даже больно
смотреть. Строил его в начале сороковых годов архитектор Кизеветер, и
Николай еще помнит, как отец за руку водил его смотреть, как строят. Там все
ходило, шумело, кипело: что-то мешали заступами, загребая разом толстые
сырые бурые пласты; что-то пузырилось, пучилось и вздувалось в деревянных
четырехугольных корытах. Все люди были в фартуках, измазанных чем-то белым,
бурым и синим. Уже стояли леса, и по ним носились вверх и вниз подносчики.
Только на самом верху была тишина - там работали. Посмотреть на лихих
тачечников, каменщиков, землекопов и плотников и привел его отец. Он был в
новой шелковой рясе и камилавке, строгий и благостный. С ним разговаривал
молодой мордастый подрядчик. Он стоял без картуза и два раза назвал отца
"Ваше высокопреподобие". Отец был доволен. "Вот дом будет, - сказал он
по-доброму, когда они вышли со стройки обратно. - Дочкам-приданое, тебе -
приют, нам с материю под старость - теплый угол".
А еще через какое-то время отец сказал ему: "Ну, идем, посмотрим на
наше владение. Завтра молебен". Был праздничный день. Они прошли в дом, уже
чистый и прибранный, мимо рабочих без фуражек, застывших в почтительном
смирении и молчании, и поднялись по всем этажам. Он с отцом шел первым, за
ним вели и несли сестер. А мать шла сзади, открывала настежь окна. Было
очень сыро, откуда-то дуло и сильно несло масляной краской, землей и
непросохшей известью. "Ты уж большой, смотри, все принимай", - сказал отец.
Да, ему уже было (целых) семь лет.
Так он впервые вступил в этот родительский дом, и потом все его
воспоминания - и почти младенческие, и отроческие, и юношеские - были тесно
связаны с ним. Он любил его и гордился им. Из своей комнаты (он жил во
флигеле на втором этаже) он в тихие часы заката смотрел на Волгу, на золотую
гладь ее, вспыхивающую синей искрой, серебром и чернью, - как будто шла
косяком стая золотых рыбок (пасмурные дни и серую ненастную воду он не
любил), и дальше на почти черную таинственную зелень их сада, на
чересполосные фруктовые сады с темными куполами и светло-зелеными, а осенью
оранжевыми, багровыми кустами, на мощные заросли громадных морщинистых
лопухов и крапивы с змеиным запахом и желтыми сережками. Эти заросли
покрывали все глинистые откосы и кончались только у заборов; на колючий
лилово-красный татарник и буро-желтые скелеты пустых дудок - в осенние дни
они раскачивались и гудели: здесь дули сильные ветры, смотрел вниз, на
город, лежащий под ним в разноцветных крышах и белых воротах, на узкую
Зеленую улицу, где он родился, крутой спуск, покрытый мелкой, частой, мягкой
муравушкой, и думал: лучше, укромнее и ближе нет уголка на свете.
- Да, так порой мне тогда казалось, - повторил он задумчиво.
- Только порой? - спросила она.
Он не любил воспоминаний и редко поддавался им, это, конечно, болезнь
его разговорила, подумала или поняла она.
Он промолчал, думая о чем-то своем, а потом сказал:
- В городе этот дом не любили. Не по чину, мол, берет поп! Глаза у попа
завидущие, руки загребущие. Ишь, какие хоромы взбодрил.
- От трудов праведных не возведешь палат каменных, - улыбнулась она.
Она знала: он любил пословицы и когда-то собирал их.
... ... ... Продолжение "Рассказы об огне и глине" Вы можете прочитать здесь Читать целиком |